Выбрать главу

Итальянский период жизни Зайцевского известен очень мало; высказывалось даже мнение, что он почти перестает писать. Между тем это не так. В конце 1830-х годов поэтическая деятельность его довольно интенсивна. В 1839 г., находясь в Риме и Неаполе, он пишет несколько стихотворений, навеянных итальянскими впечатлениями, и поддерживает связи с русскими литераторами: с Д. И. Долгоруким, В. Ф. Одоевским и, по-видимому, с И. П. Мятлевым. Среди бумаг Д. И. Долгорукого сохранились хранящие след этих дружеских связей стихотворения Зайцевского; одно из них («Законы осуждают предмет моей любви», Неаполь, 1839) посвящено «И. П. Мятлеву и князю Д. И. Долгорукову»; другое («К перышку», Неаполь, 1839) имеет подзаголовок «Своевольное подражание поэту Мятлеву». Вероятно, с Мятлевым Зайцевский познакомился, когда тот путешествовал по Европе. Попытки его «в мятлевском роде», впрочем, были мало удачны. Больший интерес представляет третий текст, подаренный Зайцевским Долгорукову: это перевод терцинами стихов 1–36 популярной в русской литературе третьей песни «Ада» Данте («L’Inferno. С. III. Терцет по Данту»)[279], третий по времени перевод большого фрагмента знаменитой поэмы (после П. А. Катенина и А. С. Норова). Мы приведем этот отрывок, о котором, насколько нам известно, никаких упоминаний в литературе не было.

«К юдоли вечных слез проходят мною, Проходят мной в обитель вечных мук, Проходят мной к погибнувшим душою.
Правдив был труд меня создавших рук: Я дело божества, любви начала И вечной мудрости, ключу (так!) наук.
И до меня созданья не бывало, Лишь вечность, и стою от века я: За прагом сим отчаянье всех ждало».
Сии слова, как тучи в высях дня, Темнели надписью над дверью ада. Я вскрикнул: «Вождь, их смысл страшит меня».
Он молвил мне с прозорливостью взгляда: «Сомнений здесь на сердце не читай, Погибелью здесь мужества утрата.
Вступаем мы в поведанный мной Край, Весь полный скорбных жертв и безответный Для душ, утративших свой светлый рай».
Мне руку сжав и взор склоня приветный, Он ободрил мой дух и укротил И ввел меня в мир Тайны заповедный.
Здесь в воздухе без света и светил Гремят проклятий крик, визг, плач, стенанья, — И слез поток невольно я пролил.
Племен и Царств здесь слышалось рыданье, Звучала бездна гулом голосов, И с воплями слилось рукоплесканье.
Так дышит вихрь, взрывая грудь песков. И я воззвал, весь полн недоумений: «Кого карал так гнев и суд богов?».
Он рек: «Сей род презренный поколений — Толпа; бесцветна их души печаль, Без добродетелей, без преступлений,
Их жизнь пуста, их никому не жаль».

Этот отрывок наглядно показывает нам и уровень мастерства, и поэтическую ориентацию Зайцевского в конце 1830-х годов. Эпигон-романтик, он овладел поэтической фразеологией пушкинской эпохи и, конечно, не ошибался, когда в стихах памяти Пушкина объявлял его своим поэтическим учителем. Но он был учеником Пушкина в общем смысле: не столько последователь, сколько подражатель, он воспроизводил уже готовые формулы, пересказывая с их помощью оригинал; в отличие хотя бы от того же Катенина он не стремился отыскать общий стилистический ключ дантовской поэмы и дать ему русский эквивалент. У него нет индивидуального стиля: его поэтическая система эклектична, в ней слышатся отзвуки то сентиментальной и элегической, то «высокой», псалмодической поэзии. Наконец, самая интерпретация исходного текста типична для эпигонского романтизма: дантовские отверженные души для него «толпа», «чернь» — традиционное понятие массовой романтической лирики, варьирующей антитезу «поэт — толпа». В русском литературном сознании 1830-х годов этот общеромантический мотив также постоянно связывался с именем Пушкина.

вернуться

279

ЦГАЛИ, ф. 177, оп. 1, № 217 («Три стихотворения Зайцевского, посвященные Долгорукому Д. И.»).