— Да, приехал, — отвечал я.
— А вы откуда знаете?
Я рассказал.
— То это вы с ним у меня были? — Шевченко сделал усиленное ударение на слове вы.
— Ну, да, я.
Тарас Григорьевич плюнул, снял шапку и, не скидавая калош и шинели, сел на диван.
— Скажите же мне, пожалуйста, — спросил он, — добре вы знаете N?
Я отвечал, что я его давно знаю.
— И як слiд знаете?
Мне стало странно. Я действительно давно знал N, но знал его как субъекта совершенно неинтересного и никогда не задавал себе о нем никакого вопроса. Однако я рассказал, что я о нем думаю.
— А больше ничего? — допытывался Шевченко.
— Ничего. А вы больше разве знаете?
— А то-то и ба! — и Шевченко рассказал мне только что описанный хлебосольный прием. Тут только разъяснилась мне причина его ночного бегства, о котором мне незадолго перед тем рассказывал один приезжавший из Киева знакомый. Дело в том, что в числе собеседников был один господин, с которым Тараса Григорьевича познакомили как с старым приятелем, не сказав, “что оно такое и чем оно смотрит?” Господин, о котором говорил Шевченко, был именно “оно”. Его, кажется, никто не считал вовсе за человека, но его принимали во многих домах известного круга; и он везде пил и, где было чем, там всегда напивался. Тарас Григорьевич не раз его видел; но в нем никогда ничего не видал, а тут вдруг, в 3<-м> часу ночи, явилось убеждение, что с этим господином приятельская беседа невозможна, что он его непременно скомпрометирует, и даже “на то пришел, а хозяина в помощники взял”.
Я был вполне убежден, что это опасение не имело никакого основания; но, к крайнему удивлению, несколько ошибся. Будучи через год в Киеве, я узнал, что насчет хозяина Тарас Григорьевич положительно погрешил, но в госте частию не ошибся.
Я привел этот случай с намерением показать, что заискать у Тараса Григорьевича доверия в той мере, в какой успел снискать его во время оно г. Аскоченский, не было особенно трудно. Шевченко был человек сердечный и художник. Этого, полагаем, довольно, чтобы сказать, что он мог ошибаться легче, чем многие люди, занимающиеся иными художествами, не преподаваемыми в той Академии, из которой вышли Шевченко и Иванов.
Вникая глубже в самую суть воспоминаний г. Аскоченского о Шевченке и стараясь читать их по строкам и между строк, становишься в тупик: действительно ли Тарас Григорьевич когда-нибудь симпатизировал г. Аскоченскому или он только всматривался, “що воно таке?”, и всмотрелся уж тогда, когда правнук Кочки-Сохрана рассказал ему план своего литературного предприятия. Судя по тону, которым написаны воспоминания г. Аскоченского, можно полагать, что покойный Шевченко никогда не считал г. Аскоченского своим человеком, но только сомневался в нем. За это предположение говорит то, что Шевченко величал г. Аскоченского в разговоре панычем, смеялся над тем, что он знает, что нужно подать бедному и что оставить себе, и читал ему свои “поганые вирши” только потому, что не подозревал в г. Аскоченском прорицателя, когда тот предсказывал ему, чем он может сделаться. Трудно верить, чтобы Шевченко не выразумел г. Аскоченского после вечера в доме великого пана, откуда редактор “Домашней беседы” выпроводил своих гостей, приказав человеку “доложить себе, что, мол, зовет к себе….” (точки подлинника).
Но этому предположению противоречит нижеследующее место из воспоминаний о Шевченке г. Чужбинского: “К этой же эпохе (говорит г. Чужбинский, описывая киевскую жизнь Шевченки) относится наше знакомство с г. Аскоченским, ныне редактором слишком известной “Домашней беседы”, а тогда экс-профессором духовной академии и воспитателем генерал-губернаторского племянника[174] и поэтом: так по крайней мере некоторые звали его в Киеве. Редактор “Домашней беседы” не обнаруживал тогда духовной нетерпимости и не предавал еще анафеме всего светского и современного, как делает это в настоящее время, но, настроив свою лиру на элегический тон, бряцал по ней весьма чувствительные песни. Сей муж, карающий сурово все живое и мыслящее, смотрящий на произведения искусств сквозь мутные очки средневекового аскетизма, горячо вступающийся за юродивого Ивана Яковлевича, читал нам свои стихотворения, выражавшие земные страсти, и, надо отдать ему справедливость, не обнаруживал стремления, которое могло бы обличить в нем будущего редактора издания, не имеющего никакого литературного достоинства. Я упомянул об этом потому, что, свидевшись после долгой разлуки, Т<арас> Г<ригорьевич> с удивлением сказал мне:
174
Г. Аскоченский, как уже сказано выше, воспитал племянника Дмитрия Гавриловича Бибикова г. Сипягина и жил с своим воспитанником в генерал-губернаторском доме. — Прим. Лескова.