Все эти формы бытия и действия Святого Духа укладываются в одну и ту же схему. Святой Дух неотделим от Сына, предшествуя Ему и завершая, или «скрепляя печатью» действия Сына. Однако Святой Дух никогда не призывает человека к Себе, но к Сыну, Богочеловеку, Новому Адаму, Тому, в Ком совершилось ипостасное единство — полное соединение Бога и человеческой природы. Роль Святого Духа в спасении (и во внутритроической жизни?) всегда кенотична, она всегда направлена на Других. Кенозис Святого Духа приводит к тому, что современные богословы выделяют в Нем фемининный аспект «образа Божия» в личностной природе [[199]]. Если только избегать антропоморфизмов и нездоровых гностических спекуляций, здесь можно найти подлинное богословское основание для образа материнства, применимого к Церкви как к храму Духа или к Деве Марии как к матери Нового Адама, Главы Тела.
Подлинное богословие Святого Духа всегда и тринитарно, и церковно. Без этого фундамента богословское толкование даров Святого Духа рискует превратиться просто в рационалистическое объяснение случайных фантазий.
Перевод с английского К. Михайлова
Перевод выполнен по: Meyendorff J. The Holy Spirit, as God // Meyendoiff J. The Byzantine Legacy in the Orthodox Church. Crestwood–N. Y., 1982. P. 153–165.
Слово о Всеволоде Шпиллере
Мои встречи с о. Всеволодом очень немногочисленны. Насколько я помню, одна из них длилась, может быть, пять минут, когда он в составе делегации Московской Патриархии был в Америке и посетил нашу Академию святого Владимира. Как всегда, был официальный прием, все говорили на какие–то общие, незначительные и очевидные темы, и была возможность всего за несколько минут, как бы встречей глаз и несколькими фразами, установить какое–то совершенно другое общение, на другом уровне, не таком официальном, так сказать, казенно–дипломатическом, на котором происходили все другие встречи. Это было еще в 60–х годах, в эпоху, когда наша Церковь, тогдашняя русская митрополия в Америке, находилась даже в каком–то официальном разобщении с Московской Патриархией, общение в таинствах и богослужении еще не было восстановлено (оно было восстановлено в 1970 году, когда наша Церковь получила автокефалию). Это разобщение исходило не от нас, потому что мы очень твердо верили в нераздельность Церкви в этом пункте и рассматривали это разобщение как исходящее из обстоятельств совершенно нецерковного порядка. И, конечно, эти несколько фраз и взгляд о. Всеволода мне показались очевидным доказательством, что в этом мы были правы, и что он приблизительно так же думал о том церковном состоянии, которое тогда было.
Потом произошло еще несколько встреч, когда мне пришлось приезжать в Москву и бывать у него на квартире, говорить с ним обо всем — и о церковном положении, и о духовной жизни, — и тут я просто не помню ни одного случая, когда бы чувствовал себя по–другому. О некоторых вещах мы даже спорили — о некоторых как бы обыденных вещах — но в одном и том же тоне.
Может быть, в нашей близости играла роль не только духовная жизнь или церковные убеждения, но и духовная близость, и просто культурная общность. О. Всеволод принадлежал к белой русской эмиграции, в которой родился и к которой принадлежали мои родители; это люди, которые мне понятны. И, конечно, в этом отношении о. Всеволод представлял собой не который контраст по отношению к обычным советским людям. Я не люблю так говорить, но, несомненно, эти 70 лет наложили некоторую печать на людей, тогда как на нас, эмигрантов, наложило печать что–то другое. Это не обязательно, что одни — лучше, другие — хуже, заметьте. Но культурная общность с о. Всеволодом была совершенно очевидна и даже им очень подчеркивалась не без некоторого ударения: «Вот, мы с Вами так друг друга понимаем потому, что принадлежим к одинаковому историческому обществу».
Важнее всех таких личных впечатлений — то, что о. Всеволод в человеке, с которым он говорил, видел, прежде всего, Богом установленное и положительное благо. Он с этого начинал. Это не значит, что у него была слепота, наивная слепота ко злу, которая во всех нас пребывает — не было этой слепоты, конечно. Но было основное, и это можно отождествить с любовью, потому что, если бы Сам Господь не начинал с того, чтобы видеть в каждом из нас в первую очередь образ Божий и вообще Его творение, то Он бы перестал Своим творением заниматься, если так можно выразиться. Конечно, это не богословское утверждение, этого не может быть, но все–таки Господь–то есть любовь, а любовь любит и грешника, потому что грешник есть творение Божие в самом своем основании.
199
Нет ли этому подтверждения в том факте, что на иврите слово «дух» (ruah) — женского рода? — Авт. — Это скорее не подтверждение, а обоснование, и причем весьма зыбкое. Грамматический род вовсе не однозначно связан с полом, тем более когда речь идет о словах, обозначающих нематериальные сущности (и даже с неодушевленными все непросто). Можно предположить, что женский род греч. σοφία (и тем более наличие женского имени София) оказал дурную услугу софиологии. Касаясь соотношений грамматического рода и «природного» пола, академик И.А. Бодуэн де Куртене определил ситуацию как родополовой кошмар». — Ред.