Выбрать главу

Такси — это и в самом деле диванчик на колесах, особенно если ты едешь с другом и если руку положил на кожаную спинку сиденья, чтоб ощущал друг: твоя рука бережет его от всех автомобилей, что так близко там, за стеклом, позади.

Но что это, Милмой, не музыка ли? Да, музыка. Монолог аккордеониста не стихал все эти годы, и мы сами виноваты, что не слышали порой несравненного по тембру инструмента, не слышали переливчатого голоса аккордеона, не обмирали от вздохов, мелодичнейших стонов, дивных бесед — всего, на что горазды музыкальные уста аккордеона. Мы сами виноваты, Милмой! Ведь иной раз думаешь, что вся радость момента в том, что купил превосходные лайковые перчатки. Такими глупостями — а их вариации бесчисленны — и заполнена наша жизнь, и нашей жены, и наших детей, и прости, Милмой, что не часто в последние годы слышали речь твоего незабываемого инструмента, — а впрочем, и множество иных умных вещей, от которых и душа поет в унисон, мы позабыли.

Но зато теперь! Если сказать, что Лестужев возродился для давней музыки, то этого мало: нынешний возраст уступил иному состоянию души, в каком и пребывал, наверное, всегда друг Милмой — этот дока в маске студента. И если сказать, что Лестужев был счастлив, то этого тоже мало: счастье — довольно расхожая монета, а тут было золото самой высокой пробы…

Да, как надо благодарить нынешний день, когда появился наконец и Милмой в Москве!

Но разве позволено, думал под музыку Лестужев, разве позволено мне просто держать руку на плече Милмоя, просто дарить ему Москву, которая за два десятилетия так изменилась своей многобашенной периферией, и просто ехать к рабам семейной галеры — Митько и Беренщиковой? Все было бы прекрасно, если бы просто катили туда, где можно хлебнуть гостьевого вина, а затем вернуться с Милмоем в дом на Измайловском шоссе, неподалеку от станции метро «Семеновская», в тот дом, где жил и где уже не жил Лестужев. Вся особенность этой поездки с Милмоем, казалось, в том и состояла, чтоб подольше катить и под музыку аккордеониста Милмоя решать, у кого из бывших однокурсников задержаться на ночь, а там и на тот срок, который и нужен Милмою для всех его поклонов Москве. Лестужев сам вторую ночь искал ночлега по Москве: если бы он вернулся домой, жена обняла бы его, а он не хотел ее поцелуев, потому что то, что произошло у жены на юге два года назад и что он ей простил как будто, — вдруг стало причинять столь нестерпимые муки и такую боль, которая может быть лишь у людей, готовых на самоубийство, если женщина разлюбит. Так или почти так и бывало у героев, знакомых по классической литературе, а Лестужев выбросился из окна своей квартиры своеобразно: в портфель смахнул те принадлежности, что ранее сверкали на его стеклянной полочке в ванной, и объяснил не жене, а скорее всего связке ключей, которую держал за безупречное колечко и на которую смотрел прощальным взглядом, — объяснил, что уходит на частную квартиру, и швырнул ключное братство на кухонный стол так небрежно, что союз ключей тут же проскользил по глади полированного стола и, минуя подоконник, улетел в пропасть. Лестужев в тот момент испытал чувство, будто он сам выбросился из окна кухни, отсчитав четырнадцать этажей.

И вот в такое время и нагрянул Милмой. Комизмом или ужасом считай, что негде приютить Милмоя, перед которым лето захлопнуло все номера гостиниц, и что приходится везти его к тем, кого недолюбливаешь и кого не рад встречать в Москве. Да, в молодости не очень разглядишь даже тех, с кем слушал одну и ту же музыку, а зрелые лета подарят совсем иной взгляд: душа твоя уж в сговоре с опытом.

Но Милмой, Милмой! Пускай он помалкивал на этом диванчике о четырех колесах, пускай и не пытался сдержанными сплетнями создать образ искреннего человека, а все же чудилось Лестужеву, что и его душа, и душа Милмоя не прерывают сокровеннейшего диалога: так звучала музыка прежних лет, так расплескивал Милмой дары аккордеона, так было хорошо на поминках молодости, как никогда в жизни уже и не будет. Никогда, пожалуй, уже и не будет столь щемящих минут встречи: появился Милмой после двадцатилетнего отсутствия, и что ни говори, а когда встречаешь приятеля уже в такие времена, когда тебя многие, многие предали, — то ажиотаж охватывает тебя, словно этот честный малый, этот фаворит института, этот молодец Милмой вырвался к тебе с того света.