— А кто тебе ровня?
Пристально глядя ей в глаза, он ответил словно во сне:
— Ты…
— Я? — смеялась она. — Я?
— С тобой бы мы… Один я не управлюсь, это верно, земля труда требует, а у меня одна пара рук. Вдвоем бы — вот это да…
От волнения у него пересохло во рту.
— Так две пары рук лучше, говоришь, чем одна? — все улыбалась Элька.
Он обхватил ее за плечи и притянул к себе.
— Ты… Ну, ты сама посуди… Вдвоем знаешь какой двор поставим… Две пары рук… ого!
— А десять? А двадцать? А сто пар рук?
— Двадцать? Сто? Э! Ни к чему это! Не надо мне хозяев над собой, я сам себе хозяин. Для моей земли мне нужны руки, мои и твои.
Шефтл глубоко вздохнул и замолчал. Нежданно-негаданно высказал он ей все, о чем день и ночь думал с тех пор, как увидел ее у ставка, и сейчас у него стало легче на душе.
Элька почувствовала, что он снова придвигается к ней, вот-вот коснется плечом, и сама не знала, хочет она этого или нет. Она и досадовала и жалела его. Уперся, как дитя неразумное, ничего не хочет слушать… И от этой жалости ее еще сильнее тянуло к нему.
— Ну, как хочешь. Завтра мы пригоним трактор, сам посмотришь. Как возьмемся в сто рук — земля дыбом!
— Опять двадцать пять! Ну на что мне твой трактор, скажи? Чем мои буланые нехороши? У кого еще такие кони, как у меня? Только бы меня не трогали…
Элька смотрела на него с состраданием.
— На своих конях ты далеко не уедешь, Шефтл. Хутор прежним не останется. Еще год, еще два… Сам увидишь.
— Ну, не знаю… Что там потом будет, я не знаю, а сейчас не пойду. На кой черт мне все это, и скотина и все, коли не мое оно… Не хочу — и конец. Сто хозяев, один котел — это не по мне. Еще мой дед, бывало, говорил: «Одна голова не бедна, а и бедна — так одна». Пусть хоть кучка кизяка, да моя. Свою межу я распахивать не дам, хоть убей.
— О, каким голосом ты запел…
Шефтл сидел, нагнув голову, тяжело дыша. Как тут быть? Не могут они столковаться, не понимают друг друга. Он ей свое, она ему свое.
Сколько он себя помнит, у него была одна мечта, одна-единственная: свой двор с высоким забором, пара добрых коней, породистые коровы, куры, утки и своя хозяйка… Ради этого он трудился, не жалея рук, вот уже сколько лет, ради этого он, как муравей, тащит, что ни попадется на пути, в свой двор. И труды его не пропадают даром — понемножку прибавляется скота во дворе, а в клуне хлеба.
Знает ли Элька, как тепло и светло в его мазанке, когда вокруг зазывает метель? Как у него сухо и чисто, когда над крышами льют дожди… Пускай бы зашла посмотреть. Что это за жизнь для девушки! Не дело для нее валяться по чужим дворам, трепать языком на собраниях… Что им от него нужно? Как смеют они зариться на его землю! Разве она не знает, что это его жизнь, его душа, его кровь?
— Не пойду, хоть убей, — повторил он угрюмо. — На меже лягу, режь меня с нею заодно. Свою землю никому не отдам.
— Все равно пойдешь, не сейчас, так потом, — усмехнулась Элька. — Вот, значит, как? А я думала, ты свой парень.
Почувствовав на себе его руку, она резко повела плечом, точно стряхивая гусеницу, потом крепко обняла колени и так сидела, задумавшись.
— Ты еще меня вспомнишь, Шефтл, — тихо сказала она. — Ну что ж…
Неожиданно в сердце ударила тревога. По всему хутору выли собаки. Элька проворно вскочила на ноги и выбежала на улицу.
— Шефтл! Шефтл!
По темному небу за Ковалевской дубравой стлался дымно-красный отсвет.
— Шефтл! Ковалевск горит! Шефтл!
Пожар, видимо, разгорался не на шутку, красный отсвет над рощей становился глубже и ярче.
У загона Эльку нагнал Коплдунер. Он скакал верхом на одной из колхозных кобыл, держа на поводу вторую. Элька одним прыжком вскочила на лошадь.
Из мазанок, подпоясываясь на ходу, выбегали хуторяне, тревожно оглядывались, не их ли это дворы горят, потом, задрав головы, смотрели из своих палисадников на небо.
Шефтл тоже метнулся к своему двору. Успокоенно вздохнув, он вернулся на улицу.
— Ух ты, как полыхает! — бормотал он. — И она там… Поскакала как очумелая…
По дороге загромыхала телега. Хома Траскун и Матус, раздобыв пару лошадей и поставив на телегу кадки с водой, гнали в Ковалевск.
Во всех концах хутора слышались тревожные крики. Вслед за Траскуном и Матусом помчалась вторая телега, с Триандалисом, Калменом Зоготом и Омельченко. Во дворах отчаянно лаяли собаки, через улицу перекликались женские голоса. Только во дворе Якова Оксмана было тихо. Окна были, как всегда, занавешены, никто не показывался из дома.
— Жалко. Надо бы разбудить, вот бы им радость была! — бросил кто-то.