Выбрать главу

И самое удивительное то, что он был в своем майорстве уверен. Еще сильнее, чем старший унтер Качко в своих дружеских выпивках с капитаном французского крейсера или ефрейтор Бохан-Калоша в своем командовании «воздухоплавательной ротой».

Болезнь какая-то нижнебайдунская, что ли?..

Из Восточной Пруссии «майор» Осмоловский попал в Маньчжурию, после разгрома Квантунской армии (там Сидор получил второй свой орден) около года прослужил в одном дальневосточном гарнизоне, а после, на свою беду, с блеском навестил родную деревню.

Тут его некому и негде было принять. Младший брат, которого неспроста еще на пастьбе прозвали Котлом, служил полицаем, а потом удрал на Запад вместе со своими новыми панами, забрав с собой в безвозвратное скитание мать и сестру. Их хату, как «бросовое хозяйство», временно заняли под школу. Сидор с женой остановился у дядьки. Наслушавшись на родственных угощениях разных восхищений относительно его геройства, он не выдержал (и не с такими случается) испытания славой, поехал в райцентр и со всей категоричностью потребовал отдать ему хату. Легенда говорит, что там он даже «и стукал, и грюкал» — кулаком по столу и палочкой в пол. Майорство выяснили. Злата Аркадьевна уехала из отпуска одна.

А выплыл Сидор, для меня и вправду воскрес — вскочив из сада в окно.

Надо сказать, что на все свои вины и заслуги смотрел он теперь… прямо удивительно с какой объективностью. Первый свой тост за нашим столом поднял:

— За советскую, хлопцы, тюрьму! Потому что это, я вам скажу, не тюрьма, а сплошная привилегия. Из дурака сделали меня человеком. Снова я наших коровок лечу, снова нашим людям добра хочу, пью нашу родную чарку, ем нашу родную шкварку, нашей родной рабоче-крестьянской власти мы рады и — ничего нам больше не надо!..

Он не очень соврал про коров — теперь не лечил их, правда, но уже с зимы занимался в колхозе делом искусственного осеменения, которое называют просто «самотоком», да так старательно и толково работал, что в деревне начали говорить: «Сидор-гоп теперь за быка».

В рифму говорить он мог всегда и совсем свободно. Помню я это еще из далекого довоенного времени.

Мама наша смеется до слез, а Сидор стоит переднею, как на эстраде, в творческом экстазе импровизации:

Милая моя тетя Катрина, Есть у вас и хлевок и адрина[44], И огород, и садок, и хата… Только помер ваш нябожчик тата…[45] Не ваш, конечно, а ваших сыночков, А также ваших и дочков, А ваш — любимый мужик. Что с вами жить дружно привык…

Так могло бы и плестись, если бы не встречались слова, которые с ходу не очень-то и зарифмуешь. Скажем, такое:

Теперь живете вы, тетя, вдовою, Над хозяйством своим головою, И жизнь ваша больше уже не скорбейная, Бо сыночки ваши повырастали… Ага!

Нет рифмы к самодельному слову «скорбейная», ну и шут с ней: здесь подставлялось запасное, дежурное «ага!». Как в той польке — «Сидор — гоп!..». Топнул, брыкнул и — поэзия.

В этот свой еще один талант Сидор верил, как и в майорство.

— Антонович, — говорил он мне однажды совсем трезвый, — у тебя ж, браток, машинка писучая есть. Приеду я к тебе когда-нибудь, сядем и вдвух всю жизню опишем стихами!..

Задумку эту мы с ним, к сожалению, не осуществили.

А он был, думается, и в самом деле способный. У него была и фантазия, и наблюдательность, и умение коротко, точно передавать другим увиденное. Рассказывая мне о Маньчжурии, Сидор так вспоминал мимоходом рикшу: «А шляпа, браток, шире оглобель!..» Рассказывал он мне и о том, как пытался отобрать свою хату, как тогда «немного пощупал тех бюрократов». «Горбунович сразу от страха под стол, а Марциян как сиганул в окно, так раму на шее вынес на улицу и попер!..» По отношению к тем, кого я хорошо знал как уважаемых и солидных, невероятное было невольно смешным, тем более и рассказано с мимикой, с жестами и с передачей голосов. Не хуже Тимоха Ермолича. Был также рассказ про тюремного старшину, страшнейшего заразу, которого Сидор, выдававший себя не ветеринаром, а «человечьим фельдшером», лечил от геморроя скипидаром. Было и еще кое-что. Словом, буйство фантазии и горячая, непоколебимая вера в самого себя. Пока они вместе с ним исподволь не погасли.

Из Сидора сделали забаву. Бывший наш председатель колхоза, человек недалекий, сначала неплохой хозяин, потом раздутый и одуревший от чванства, считал Осмоловского своим придворным поэтом, и на выпивках — стационарных и выездных — Сидор дорифмовался при начальстве до полной старческой никчемности.

А человек он был, если глубже взять, и неглупый, и неплохой. Не пьяный или не в «творческом настроении», он рассуждал и так:

— Не верь, браток Антонович, если который стонет. И свиней колют, и телят режут, и хаты строят под железом. А сколько у нас молодежи ученой? Если бы не советская власть, нечего было б иному и делить между сынами, и дочкам в приданое давать. А это? Свадьба — три дня и море магазинной водки, крестины — два дня, в армию идет — два дня! Неужели ж такое с горя? Если при том единоличестве один или два хозяина жили у нас, как они думают, лучше, чем они сегодня живут, так что ж от этого другим, всему нашему большинству? Что мы с тобой, браток, не видели той скорбейной жизни? Чего он стонет, как корова, объевшаяся росного клевера?..

О Сидоре я как-то слышал: «Хороший, простой человек». Еще и тут, на этом примере, я пытался проникнуть в глубинный смысл такого определения. Те, кто говорил про Сидора, и сами были людьми простыми, и он, сделавший заоблачный вираж со своим фантастическим майорством, отбыв потом свою «привилегию», снова был искренне радивый, вечно из-за нехватки времени небритый, в недочищенных кирзачах. И из него, можно думать, получилось бы что-то, если бы ему смолоду да благоприятные условия, как сегодня молодежи: школа, завод, институт… А простота его — в чем-то другом, не внешнем, более глубокое качество.

Только же — водка, водка…

Да в этом он не первый и не последний.

«ВОРОНА ЕЛА ГРАМУЗДУ»

Здесь не одно какое-нибудь воспоминание, а несколько очень больших, многокрасочных картин, увиденных через окно самолета в разные годы и в разных широтах, своих и зарубежных. Поля в ярком летнем расцвете.

По-польски чересполосица называется «шаховница» — от шахматной доски. Именно так было бы сподручнее называть большущие квадраты и прямоугольники наших полей, потому что полосы в чересполосице обычно длинные и в большинстве узкие.

В прошлом году я с группой друзей литераторов был на Таймыре. Теперь вспомнилось, с каким волнением под докучливый треск вертолета смотрелось сверху на тундру, на ее зелено-буро-серую пустынную бескрайность, блестевшую множеством малых и малюсеньких озер-озерец, будто на шкуру сказочно огромного оленя, совсем не сказочно побитую на сотни дырочек заполярными оводами. На наше счастье, как сказали летчики, день был на редкость солнечный. Волнение усиливалось еще и тем, что накануне мы опускались в один из норильских рудников. Треск вертолета соединялся в памяти с могучим грохотом горного комбайна. Сложно было на душе от такого «высотно-глубинного» узнавания этой земли, необычайно богатой и жутко суровой… Назавтра волнение повторилось иначе, проще. В сравнительно тихом пассажирском лайнере мы пырнули из-за высоких редких облаков, в солнечное, спело-желтое, сочно-зеленое Подмосковье. Контраст между тундрой и панорамно-огромной «шаховницей» культурных полей почувствовался по-новому, как что-то так по-домашнему ласковое, хорошо обжитое… Как раз тогда и подумалось о емкости и точности польского обозначения чересполосицы.

вернуться

44

Адрина — сарай, сеновал.

вернуться

45

Нябожчик тата — покойный отец.