Выбрать главу

Это в стихах я ещё мог позволить себе самовыражение. А статьи мои были абсолютно шаблонны – я приноравливался к требованиям тех изданий, кто меня печатал. В то время литература чётко была поделена на два враждующих между собой лагеря «октябристов» и «новомировцев» – по главным журналам: «Октябрь» возглавлял партийный ортодокс Кочетов, «Новый мир» – либерал Твардовский. Оказавшись в одном лагере, ты считался чужаком для другого. Я сказал, что был циником? Да, но довольно наивным: я мечтал утвердить своё имя в литературе, а после скинуть маску. И был убеждён, что мне это удастся сделать в ту самую минуту, когда захочу.

Теперь-то я понимаю, в какую опасную воронку был втянут и какой себя тешил утопией. Нельзя начинать с холуйства. Тем более перед лицом массовой аудитории, которая консервативна в своём восприятии литератора. Чтобы изменить её мнение о себе, мне пришлось выдавливать из себя раба отнюдь не по капле. Я печатался в «Юности», носил статьи и рецензии в «Новый мир», а за мной всё ещё тянулся шлейф автора тех злополучных статей и первой книжки о современной поэме, которая была моим дипломом и вышла через два месяца после его защиты.

В то время я уже год работал в Госкино, и дипломы нам, заочникам, вручал всё тот же Зозуля.

– Ну что, блатмейстер, – неслышно для других говорил он мне, пожимая руку и улыбаясь аудитории, – ушёл всё-таки от распределения! Ловок!

Перечитал написанное и увидел, что опять я не совсем точен: Дымшицу вряд ли нравились мои статьи, вряд ли понравилась моя брошюрка. Но он находил в них готовность служить режиму, и его это вполне устраивало. А меня – перестало, и первые, кто почувствовал это, были мои соседи по комнате.

Даже Балихин, ученик Турбина, который откровенничал со мной о жизни, а потом говорил на коллегии то, что она хотела от него услышать, замкнулся, почувствовав во мне чужака. Рудницкий, давнишний приятель всемогущего заместителя председателя Комитета Баскакова, стал говорить со мной раздражённо. Остряк Раздорский, любивший читать каждому мораль, облекая её в слегка ущемляющую твоё самолюбие форму, стал задевать меня злыми и язвительными замечаниями, которые вызывали одобрительные похмыкивания в бороду у тишайшего Кости Ахтырского. Только Мулярчик как будто ничего не замечал. А, может, и действительно не замечал: он курировал совместные с иностранными фирмами постановки наших киностудий, и на редколлегии появлялся редко. К тому же ему не нужно было по нескольку раз в день смотреть фильмы, которые привозили сдавать в Комитет из разных республик страны, а потом участвовать в их обсуждениях.

Словом, атмосфера вокруг меня начала сгущаться. Я это особенно почувствовал на совещании нашего куста по «Мосфильму», которое проводил член редколлегии Скрипицын и на котором присутствовал Дымшиц.

Скрипицын с открытым простоватым русским лицом выглядел этаким честнягой, рубахой-парнем, который не пожалеет себя в борьбе за правду. А на самом деле обычно всё про всё и про всех знал: выведывал, какого мнения в настоящий момент держится начальство о ком-то или о чём-то, и отстаивал именно это мнение. Обо мне ему давно уже донесли, что взял меня на работу сам Дымшиц, что, следовательно, я «человек Дымшица», и на совещаниях он не мог на меня не нарадоваться: всегда хвалил и поощрял.

– В последнее время допускает много ошибок, – сказал он про меня. – Приходится сильно редактировать его заключения, да и на редколлегии высказывает мнения, которые не совпадают с большинством.

– Да, – подтвердил Дымшиц, – что есть, то есть. Придётся перекинуть его с «Мосфильма» на менее ответственную работу. Скажем, на Прибалтику.

Но здесь я проработал совсем немного. Подумав и поговорив с женой, которая работала младшим научным сотрудником в исследовательском институте и получала небольшую зарплату, на которую нам предстояло теперь жить, я понёс Дымшицу заявление об уходе.

– А ведь я подпишу, – сказал Дымшиц и холодно блеснул на меня стёклами очков.

– Конечно, подписывайте, – согласился я.