«идея» существует раньше её художественного воплощения, но существует мимолётно, неосязаемо, нечитаемо;
лишь когда идею вызволяют из её принципиальной нечитаемости, возникают художественная структура и философская система. Дело вовсе не в том, что мы можем пропустить мир через себя (в непрестанной конфронтации), и уж тем более не в том, что мы можем отказаться от личных переживаний (сведя всё к экземплификации);
нет, структура и система / искусство и философия скорее движимы силой, порождённой сплетением разных стремлений и направленной к единству – тому единству, которое лишь при условии, что перо художника творит прекрасное, можно воссоздать там, где его и позаимствовали, – в принципиально нечитаемом мире.
Этот клубок проблем, стоящих перед художником, может восприниматься как отражение средневекового определения Бога, к которому Данте возвёл свою «Божественную комедию»:
Сознательный выбор буквального воплощения этого определения можно назвать почти детским, а сравнить его можно лишь с высшей точкой человеческой жизни – рождением.
Сознательный выбор воссоздания мира невидимого, невозможного, невыразимого в слове, притом воссоздания в языке, можно сравнить лишь с отчаянной попыткой обуздать нарастающее отчуждение.
Но обуздать лишь на вполне определённых условиях… как их для него формулирует Беатриче:
И он учит, и притом успешно. В последней песни, в Раю, он говорит уже не для самовыражения и уж тем более не для того, чтобы поведать нам что-либо важное, а исключительно затем, чтобы избыть свою тоску и увести свою собственную жизнь в принципиальную нечитаемость.
Вот откуда нечитаемость Данте. «Вторая причина его читать – совершенная несуразность всей его идеологии», – сказала я. Это, конечно, верно, если видеть лишь внешнюю сторону Комедии, всю эту средневековую классификацию небес с точным определением их отношения к Аду и т. д. Но если повнимательнее посмотреть на то отчуждение, на которое изгнанник Данте решился не закрывать глаза, чтобы его преодолеть – и выжить, и если прочесть его путешествие через Ад и Чистилище в Рай не столько как горизонтальный срез какой-то системы, а скорее как вертикальный срез разума, души, то откроется, что этот человек, «земную жизнь пройдя до половины», пришёл к тем же, в сущности, понятиям об отчуждении, какие были у Маркса на его земном пути по его жизни.
Процитирую книгу Анри Лефевра о социологии Маркса:
«По Марксу, отчуждение может быть определено лишь в отношении к возможному вовлечению при практически реализуемой возможности вовлечения. Худшее отчуждение – то, которое блокирует, делает невозможным развитие.
Эту триаду – истина, преодоление, вовлечение – превосходно резюмируют тексты Маркса в их последовательной совокупности».
И эту идеологию назвать несуразной никак нельзя.
«Третья причина его читать, – сказала я, – это то, что Данте, с одной стороны, а с другой, Ад, Чистилище, а отчасти и Рай – это почти синонимы». Теперь же, после той цитаты, я скажу, что синонимы – это Ад и Истина / Чистилище и преодоление / наконец, Рай и вовлечение. Хотя я вовсе не собираюсь утверждать, что Данте был примерным марксистом. Но не исключено, что Маркс сохранил смутное воспоминание о своём литературном детстве с Данте. В любом случае тем, как Данте исследовал соотношение между теорией и практикой, остался бы доволен сам Маркс. Ибо Данте не был синонимичен своему творению. Он был одновременно и тем, кто действует, и тем, кто инициирует действие. Можно даже сказать, что в Комедии речь идёт о политической акции, что Данте доводил свою теорию и свой опыт до их крайних следствий, до ясного видения образа нового мира, новой жизни. Он писал, чтобы образ, изначально стоявший перед его мысленным взором, обрёл ясность. Он писал, чтобы сделать мир читаемым, писал вплоть до момента, когда сам писатель обретает общность с миром: общность нечитаемости.
Разум не принадлежит времени
Разум не принадлежит времени, но у него есть длинная, неведомая нам и совершенно естественная история:
Я пишу это в 1602 году, – так я начинаю летний день, сидя в своей кухне, пока слуги спят.