Выбрать главу

Ахматовский цикл «Тайны ремесла» и пастернаковский «Художник» – возможно, наиболее меткое описание творческого процесса. В этих стихах Ахматова отходит от презумпции своей загадочности и ясно передает признаки вдохновения и шире – весь комплекс чувств поэта. Очевидна перекличка с Мандельштамом – стихотворения «Поэт» и «Читатель» написаны размером мандельштамовского «Люблю появление ткани,/Когда после двух или трех…». Кредо, помимо хрестоматийных строк «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи» – и в стихотворении «Не должен быть очень несчастным/И, главное, скрытным. О нет! – /Чтоб быть современнику ясным,/Весь настежь распахнут поэт».

Странное чувство, словно пишут два человека и один исправляет другого. Полновесное откровение строк «По мне, в стихах все быть должно некстати,/Не так, как у людей» вдруг сменяется дежурной банальностью «И стих уже звучит, задорен, нежен,/На радость вам и мне». К счастью, в лучших своих произведениях десятых годов («Плотно сомкнуты губы сухие…»), в «Реквиеме», в стихах военного времени («Постучись кулачком – я открою») Ахматова опровергала этот слащавый тезис. Да и в четверостишии «К стихам» высказала противоположный, но опять-таки не исчерпывающий взгляд:

Вы так вели по бездорожью,

Как в мрак падучая звезда.

Вы были горечью и ложью,

А утешеньем – никогда.

Радость от стихов (настоящих) для поэта и читателя – своеобразна, и происходит едва ли от «задорного» и «нежного» (признаки, скорее, популярного стихотворчества). Для поэта это радость освобождения от драматического напряжения, без которого он в то же время несчастен (Я так молилась: «Утоли/Глухую жажду песнопенья!»). Читатель в свою очередь готов навлечь на себя эту силу, переворачивавшую поэта изнутри. Сумел – радость.

Залогом максимального читательского «соучастия» является, конечно, цельность поэтического текста. Но характерные особенности поэта, как манки, завлекают читателя все глубже и глубже. Одна из ахматовских визитных карточек – густота эпитета превосходной степени. «Беседы блаженнейший зной», «блаженнейших весен», «и тень заветнейшего кедра перед запретнейшим окном…». Вообще эпитет у Ахматовой – хлеб стихотворения. К лицу ей и слово «несравненный»: «несравненной моей правоты», «что мой дар несравненный угас…».

Не чужд Ахматовой и парадокс: «Но прозвучит как присяга тебе/Даже измена…», «Простившись, он щедро остался,/Он насмерть остался со мной». Смыслообразующую парадоксальность на фоне внешней непроницаемости стихотворной ткани придают и слова с уменьшительно-ласкательными суффиксами «холодочек», «шепоток», «звоночки», «веселенький припев».

Кроме олицетворения диалога с веком, значительный поэт – это прежде всего монолог: как личный, так и от лица тех, с кем он разделил судьбу. «Меня под землю не надо б,/ Я одна – рассказчица…» – из стихотворения «В тифу», появившегося в ташкентской эвакуации. Как и при написании «Реквиема» («И если зажмут мой измученный рот,/Которым кричит стомильонный народ…»), Ахматова осознает свою миссию: рассказать о подлинных событиях, о замалчиваемом ужасе, о своих современниках (ср. цветаевское: «Все они умерли, и я должна сказать…»). Ей также выпало пережить тех из своего поколения, кто определил лицо и суть русской поэзии двадцатого века. И Ахматова в цикле «Венок мертвым», помимо обращений персонально к тем, кто много значил не только для литературы, но и лично для нее, словно продолжает разговор с Пастернаком, затеянный его стихотворением (1921 года) «Нас мало. Нас, может быть, трое…». «Нас четверо», уверяет она. Стихотворению предпосланы эпиграфы из Мандельштама, Пастернака и Цветаевой. Так сведены Поэты в ахматовских строках, и обо всех четверых мог бы повторить свои слова Пастернак: «Мы были людьми, мы эпохи…».

Ахматова – поэт с настоящим, здоровым самомнением. Правоту известной фразы «Я научила женщин говорить» никто не возьмется оспаривать. Строки же «Но еще ни один не сказал поэт,/Что мудрости нет, и старости нет, А может, и смерти нет» подразумевают: Ахматова и есть поэт, впервые озвучивший эти максимы. Но ведь поэзия одним своим существованием опровергает конечные истины, расширяя их истинами бесконечными, попирая, например, ту же смерть в силу своей божественной природы.

Ахматова сказала однажды в стихотворении 1958 года, отнюдь не смиренно: «Так спаси же меня от гордыни./ В остальном я сама разберусь» («Ты напрасно мне под ноги мечешь…»).

Читая внушительный том воспоминаний о ней, осознаешь, сколь сильное влияние ее личность имела на окружающих, как вовремя ее оценили и как преданы ей были ценившие. Лидия Гинзбург объясняет секрет «житейского образа Ахматовой и секрет ошеломляющего впечатления, которое этот образ производит» – «системой жестов». О благоговейной мифологии вокруг образа Ахматовой немало сказано Александром Жолковским в статье «Анна Ахматова – пятьдесят лет спустя», он же производит и подробную ревизию некоторых мифов, отмечая, в частности, следующее: «Напряженной символичности и ритуальности поэтической манеры Ахматовой соответствует повышенная интенсивность харизматического культа самой поэтессы». А. Жолковский соотносит «монархический» тип ахматовского жизнетворчества с характерным для того времени объединением «классического» и «имперского» с «советским». И в то же время принимает некоторые явно шуточные директивные высказывания и возможную иронию и самоиронию Ахматовой за чистую монету.