Выбрать главу

МУРАВЕЙ

Он приплыл со мной с того берега,

заблудившись в лодке моей.

Не берут его в муравейники.

С того берега муравей.

Черный он, и яички беленькие,

даже, может быть, побелей...

Только он муравей с того берега,

с того берега муравей.

С того берега он, наверное,

как католикам старовер,

где иголки таскать повелено

остриями не вниз, а вверх.

Я б отвез тебя, черта беглого,

да в толпе не понять — кто чей.

Я и сам не имею пеленга

того берега, муравей.

Того берега, где со спелинкой

земляниковые бока...

Даже я не умею пеленга,

чтобы сдвинулись берега!

Через месяц на щепке, как Беринг,

доплывет он к семье своей,

но ответят ему с того берега:

«С того берега муравей».

1973

Андрей Вознесенский. Не отрекусь.

Избранная лирика.

Минск, "БелАДИ", 1996.

ИЗ ЗАКАРПАТСКОГО ДНЕВНИКА

Я служил в листке дивизиона.

Польза от меня дискуссионна.

Я вел письма, правил опечатки.

Кто только в газету не писал

(графоманы, воины, девчата,

отставной начпрод Нравоучатов) —

я всему признательно внимал.

Мне писалось. Начались ученья.

Мчались дни.

Получились строчки о Шевченко,

Опубликовали. Вот они:

Сквозь строй

И снится мрачный сон Тарасу.

Кусищем воющего мяса

сквозь толпы, улицы,

гримасы,

сквозь жизнь, под барабанный вой,

сквозь строй ведут его, сквозь строй!

Ведут под коллективный вой:

«Кто плохо бьет — самих сквозь строй».

Спиной он чувствует удары:

Правофланговый бьет удало.

Друзей усердных слышит глас:

«Прости, старик, не мы — так нас».

За что ты бьешь, дурак господен?

За то, что век твой безысходен!

Жена родила дурачка.

Кругом долги. И жизнь тяжка.

А ты за что, царек отечный?

За веру, что ли, за отечество?

За то, что перепил, видать?

И со страной не совладать?

А вы, эстет, в салонах куксясь?

(Шпицрутен в правой, в левой — кукиш.)

За что вы столковались с ними?

Что смел я то, что вам не снилось?

«Я понимаю ваши боли,—

сквозь сон он думал,— мелкота,

мне не простите никогда,

что вы бездарны и убоги,

вопит на снеговых заносах

как сердце раненой страны

мое в ударах и занозах

мясное

месиво

спины!

Все ваши боли вымещая,

эпохой сплющенных калек,

люблю вас, люди, и прощаю.

Тебя я не прощаю, век.

Я верю — в будущем, потом...»

. . . . . . . . . . . . . . .

Удар. В лицо сапог. Подъем.

1963-1965

Andrei Voznesensky.

Antiworlds and "The Fifth Ace".

Ed. by Patricia Blake and Max Hayward.

Bilingual edition.

Anchor Books, Doubleday & Company, Inc.

Garden City, NY 1967.

ПАРИЖ БЕЗ РИФМ

Париж скребут. Париж парадят.

Бьют пескоструйным аппаратом,

Матрон эпохи рококо

продраивает душ Шарко!

И я изрек: «Как это нужно —

содрать с предметов слой наружный,

увидеть мир без оболочек,

порочных схем и стен барочных!..»

Я был пророчески смешон,

но наш патрон, мадам Ланшон,

сказала: «0-ля-ля, мой друг!..» И вдруг —

город преобразился,

стены исчезли, вернее, стали прозрачными,

над улицами, как связки цветных шаров, висели комнаты,

каждая освещалась по-разному,

внутри, как виноградные косточки,

горели фигуры и кровати,

вещи сбросили панцири, обложки, оболочки,

над столом

коричнево изгибался чай, сохраняя форму чайника,

и так же, сохраняя форму водопроводной трубы,

по потолку бежала круглая серебряная вода,

в соборе Парижской богомагери шла месса,

как сквозь аквариум,

просвечивали люстры и красные кардиналы,

архитектура испарилась,

и только круглый витраж розетки почему-то парил

над площадью, как знак:

«Проезд запрещен»,

над Лувром из постаментов, как 16 матрасных пружин,

дрожали каркасы статуй,

пружины были во всем,

все тикало,

о Париж,

мир паутинок, антенн и оголенных проволочек,

как ты дрожишь,

как тикаешь мотором гоночным,

о сердце под лиловой пленочкой,

Париж

(на месте грудного кармашка, вертикальная, как рыбка,

плыла бритва фирмы «Жиллет»)!

Париж, как ты раним, Париж,

под скорлупою ироничности,

под откровенностью, граничащей

с незащищенностью,

Париж,

в Париже вы одни всегда,

хоть никогда не в одиночестве.

и в смехе грусть,

как в вишне косточка,

Париж — горящая вода,

Париж,

как ты наоборотен,

как бел твой Булонский лес,

он юн, как купальщицы,

бежали розовые собаки,

они смущенно обнюхивались,

они могли перелиться одна в другую,

как шарики ртути,

и некто, голый, как змея,

промолвил: «чернобурка я»,

шли люди,

на месте отвинченных черепов,

как птицы в проволочных

клетках,

свистали мысли,

монахиню смущали мохнатые мужские видения,

президент мужского клуба страшился разоблачений

(его тайная связь с женой раскрыта,

он опозорен),

над полисменом ножки реяли,

как нимб, в серебряной тарелке

плыл шницель над певцом мансард,

в башке ОАСа оголтелой

Дымился Сартр на сковородке,

а Сартр,

наш милый Сартр,

вдумчив, как кузнечик кроткий,

жевал травиночку коктейля,

всех этих таинств

мудрый дух,

в соломинку,

как стеклодув,

он выдул эти фонари,

весь полый город изнутри,

и ратуши и бюшери,

как радужные пузыри!

Я тормошу его:

«Мой Сартр,

мой сад, от зим не застекленный,

зачем с такой незащищенностью

шары мгновенные

летят?

Как страшно все обнажено,

на волоске от ссадин страшных,

их даже воздух жжет, как рашпиль,

мой Сартр!

Вдруг все обречено?!.»

Молчит кузнечик на листке

с безумной мукой на лице.

Било три...

Мы с Ольгой сидели в «Обалделой лошади»,

в зубах джазиста изгибался звук в форме саксофона,

женщина усмехнулась,

»Стриптиз так стриптиз»,—

сказала женщина,

и она стала сдирать с себя не платье, нет,—