В духе и тоне такого же сугубо бытового, непритязательного, дружески грубоватого разговора начинается и стихотворение «Николай Солдатенков». Но ошибся бы тот, кто в этой непринужденности не подметил бы особой и продуманной манеры, не различил высокого мастерства, виртуозности художника, который, даже подходя к тому краю, с которого так легко соскользнуть в грубость, безвкусицу, натурализм, сумеет вовремя — одним почти неуловимым поворотом фразы — уйти от него и неожиданно для читателей возвести свое повествование на такую высоту, где все пронизано берущим за сердце лиризмом. В этом — одна из примечательных черт Я. Смелякова.
Правда, порою здесь эта кажущаяся небрежность стиха становится небрежностью самой настоящей — тут есть некая грань, которую поэт незаметно для себя подчас переступает; тогда возникают такие строки:
Очевидно, что подобные каламбуры и остроты рассчитаны на слишком уж невзыскательный вкус.
А оказавшись «В болгарском городке» (так называется одно из зарубежных стихотворений), поэт «убежденно убежал» из интуристских ресторанов, поскольку
Что ж, вполне возможно и такое отношение к «интуристским ресторанам». Поэту, как признается он, уютнее в заводской столовой, где, «как в царстве малом и родном», он отлично проводит время «за плохо прибранным столом».
Сюда заходят, как в свой родной дом, многие рабочие, составляющие словно бы одну семью, в которой далеко не чужим видит себя и сам поэт, — и все же чувствуется некоторое излишество в столь резком противопоставлении блеска скатертей (от которого сейчас отказалась бы редкая хозяйка!) «плохо прибранному» столу — как надежной защите от всякого рода мещанства и излишней парадности. Нет, между ними проходят теперь иные грани и рубежи, и, думается, поэту в чем-то изменило присущее ему острое чувство времени. Как видим — это подчас бывало и с ним.
Поэт полагает, что наш язык
И, кажется, иные строки самого Смелякова действительно отзывают «овчиной» — суровым бытом, изображенным во всей его неприбранности, а то и неприглядности. И вдруг все это удивительно преображается, словно от прикосновения «лебяжьего пера», — и материал обыденной повседневности словно бы поднимается на крыльях высокой романтики. Вслед за своим любимым художником Нико Пиросмани — да и другими близкими себе мастерами, — поэт зачастую разрабатывал и самую грубую по своим показателям «фактуру», добиваясь того, чтобы она вдруг заиграла и засветилась удивительными красками, захватывающим лиризмом. В этом он и находил особое призвание и назначение своей лирики.
В стихах о родной речи сама музыка русского слова передается со свойственным ему особым строем и ладом, издавна захватившим и покорившим поэта:
В этих стихах поэт словно бы стремился подхватить и сохранить музыку древних песен, дивных и полнозвучных, и здесь эпитет «рязанские» перекликается своим звучанием с глаголом «роняя», создает общее с ним и неуловимо гармоническое сочетание, а женщины — они также, по закону фонетического соответствия, вызывают образ жемчужины во всей его магической прелести, — и так язык, чуждый искусственности, преднамеренности, нарочитому подбору аллитераций, обретает неуловимую и таинственную власть над нами, воспринимается во всей своей свежести и первозданности — в том едва различимом сиянии, какое словно бы пронизывает лучшие стихи Я. Смелякова.
Вовлекая в них глыбы материала, казалось бы сырого, необработанного и неприглядного, а подчас и серого, поэт умеет одним внезапным поворотом на свет придать ему жемчужный оттенок, обнаружить со всею очевидностью и несомненностью его драгоценную суть, мимо которой многие подчас проходят равнодушно и незаинтересованно. Так, он неожиданно для своего читателя открыл, что значит жизнь и труд того поселкового соседа («персонаж для щелкоперов»!), под руками которого «не пропадает, а шевелится земля», — и одно это, казалось бы, такое простое и незамысловатое слово «шевелится» обретает здесь такую животворность и незаменимость, что является поистине драгоценным, придает непреложную внутреннюю убедительность и сердечность всему стихотворению.