45. ГЛИЦИНИЯ
Я знал — деревья разные есть:
одно — согнется дугою;
не обхватить,
не встряхнуть,
не влезть —
растет до небес другое.
Я видел берез золотую вязь,
на кедры глядел — толково!
Но что б такое? Да отродясь
не видывал я такого.
Не кверху, а вдоль по стене идет
кривая серая линия,
нету на ней ни листочка —
вот
это и есть глициния.
Жмется к теплу,
ползет по стенам,
юлит возле самой двери —
так вот подлец бочком, постепенно,
к нам влезает в доверие.
Горы зовут за собою, ввысь:
«Стань, дорогой наш, выше».
А эта точится, как грязная мысль,
как подленькая мыслишка.
Когда отсюда уеду в Москву,
натянет она на себя листву,
цветочки навесит — рисуйте!
Но мне ее удалось разгадать,
я-то успел ее увидать
во всей обнаженной сути.
Я здесь гость.
А в таком положении,
пожалуй, ругаться не полагается.
Но очень противно, когда растение
и вдруг — ни с того ни с сего —
пресмыкается.
46. БЕССТЫДНИЦА
Иное дерево схоже с мечтой,
иное — так себе, серое,
а это — черт его знает что,
но только никак не дерево.
Представьте себе:
обнаглев от жары,
раскинув веточки квелые,
растет оно безо всякой коры —
ну совершенно голое.
Прозванья так, зазря, не дадут.
Надев пиджачки да кители,
его бесстыдницей зовут
приличные местные жители.
Такое прозвище — острый нож,
вся жизнь с таким обрыднется.
Лишь я не имею претензий: что ж,
бесстыдница — так бесстыдница.
Стою перед ней с папиросой во рту.
Советов слушать не хочет,
а можно б занять — прикрыть наготу —
у фиги один листочек.
47. НОЧНОЙ ШТОРМ
Когда пароход начинает качать —
из-за домов, из мрака
выходит на берег поскучать
знакомая мне собака.
Где волны грозятся с земли стереть,
клубится пучина злая,
нечего, кажется, ей стеречь,
не на кого лаять.
Высокий вал,
пространство размерив,
растет,
в полете силу развив,
и вспять уходит, об каменный берег
морду свою разбив.
Уходит вал. Приходит другой,—
сидит собака — ни в зуб ногой.
Все люди ушли, однако
упорно сидит собака.
Закрыты подъезды. Выключен свет.
Лишь поздний пройдет гуляка.
Давно уже время домой.
Ан нет —
всё так же сидит собака.
Всё так же глядит на ревущий вал.
И я сознаться не трушу,
что в этой собаке предполагал
родственную мне душу.
Так, как ее, с недавней поры,
гудя, рокоча, звеня,
море вытаскивает из конуры
и тащит к себе меня.
Разве я знал, что брызги твои,
что черная эта вода
крепче вина, солоней любви,
сильней моего труда?
Темным-темно,
ревет, грубя.
Я здесь давно.
Я слышу тебя.
Пусть все уйдут,
пробив отбой.
Я здесь. Я тут.
Я рядом с тобой.
Меня одного тут тоска зажала.
Стою один —
ни огней,
ни звезд.
И даже собака, поджавши хвост,
стыдливой трусцою домой сбежала.
Так те, что твой обожают покой,
твое под солнцем мерцанье,
спокойно уедут.
И даже рукой
забудут махнуть на прощанье.
А полюбившие берег седой
и мерное волн рокотанье
водопроводной пресной водой
смоют воспоминанья.
Куда мне умчаться, себя кляня,
как мне о черной забыть волне,
если оно ворвалось в меня,
если клокочет оно во мне?
Куда ни направлю отсюда шаг,
в какую ни кинет меня полосу —
шум его унесу в ушах
и цвет его в глазах унесу.