Выбрать главу
Вы взяли немецкого малость, хотя бы и больше могли, чтоб им не одним доставалась ученая важность земли.
Ты, пахнущий прелой овчиной и дедовским острым кваском, писался и черной лучиной, и белым лебяжьим пером.
Ты — выше цены и расценки — в году сорок первом, потом писался в немецком застенке на слабой известке гвоздем.
Владыки и те исчезали мгновенно и наверняка, когда невзначай посягали на русскую суть языка.
1945–1966

200. МАШЕНЬКА

Происходило это, как ни странно, не там, где бьет по берегу прибой, не в Дании старинной и туманной, а в заводском поселке под Москвой.
Там жило, вероятно, тысяч десять, я не считал, но полагаю так. На карте мира, если карту взвесить, поселок этот — ерунда, пустяк.
Но там была на месте влажной рощи, на нет сведенной тщанием людей, как и в столицах, собственная площадь и белый клуб, поставленный на ней.
И в этом клубе, так уж было надо, — нам отставать от жизни не с руки, — кино крутилось, делались доклады и занимались всякие кружки.
Они трудились, в общем, не бесславно, тянули все, кто как умел и мог.
Но был средь них как главный между равных, бесспорно, драматический кружок.
Застенчива и хороша собою, как стеклышко весеннее светла, его премьершей и его душою у нас в то время Машенька была.
На шаткой сцене зрительного зала, на фоне намалеванных небес она, светясь от радости, играла чекисток, комсомолок и принцесс.
Лукавый взгляд, и зыбкая походка, и голосок, волнительный насквозь… Мещаночка, девчонка, счетоводка, — нельзя понять, откуда что бралось?
Ей помогало чувствовать событья, произносить высокие слова не мастерство, а детское наитье, что иногда сильнее мастерства.
С естественной смущенностью и болью, от ощущенья жизни весела, она не то чтобы вживалась в роли, она ролями этими жила.
А я в те дни, не требуя поблажки, вертясь, как черт, с блокнотом и пером, работал в заводской многотиражке ответственным ее секретарем.
Естественно при этой обстановке, что я, отнюдь не жулик и нахал, по простоте на эти постановки огромные рецензии писал.
Они воспринимались с интересом и попадали в цель наверняка лишь потому, что остальная пресса не замечала нашего кружка.
Не раз, не раз — солгать я не посмею — сам режиссер дарил улыбку мне: Василь Васильич с бабочкой на шее, в качаловском блистающем пенсне.
Я Машеньку и ныне вспоминаю на склоне лет, в другом краю страны. Любил ли я ее?                         Теперь не знаю,— мы были все в ту пору влюблены.
Я вспоминаю не без нежной боли тот грузовик давно ушедших дней, в котором нас возили на гастроли по ближним клубам юности моей.
И шум кулис, и дружный шепот в зале, и вызовы по многу раз подряд, и ужины, какие нам давали в ночных столовках — столько лет назад!
Но вот однажды…                            Понимает каждый или поймет, когда настанет час, что в жизни всё случается однажды, единожды и, в общем, только раз.
Дают звонки. Уже четвертый сдуру. Партер гудит. Погашен в зале свет. Оркестрик наш закончил увертюру. Пора! Пора!                     А Машеньки всё нет.
Василь Васильич донельзя расстроен, он побледнел и даже спал с лица, как поседелый в грозных битвах воин, увидевший предательство юнца.
Снимают грим кружковцы остальные. Ушел партер, и опустел балкон. Так в этот день безрадостный — впервые спектакль был позорно отменен.