Выбрать главу
Настанет день – исчезну я,А в этой комнате пустойВсе то же будет: стол, скамьяДа образ, древний и простой.
И так же будет залетатьЦветная бабочка в шелку —Порхать, шуршать и трепетатьПо голубому потолку…

Эти стихи написаны в 1916 году. Еще позже, уже в 1918 году, написано стихотворение, которое уже невозможно обвинить в чрезмерной эмоциональной скупости:

И цветы, и шмели, и трава, и колосья,И лазурь, и полуденный зной…Срок настанет – Господь сына блудного спросит:«Был ли счастлив ты в жизни земной?»
И забуду я все – вспомню только вот этиПолевые пути меж колосьев и трав —И от сладостных слез не успею ответить,К милосердным коленам припав.

Сюда же можно добавить и «Свет незакатный» – одно из самых «личностных», автобиографически наполненных и эмоциональных стихотворений Бунина. Интересно, что поэт пользуется здесь определенной редкой вариацией двустопного анапеста, которую впервые употребил Вяземский («Палестина»), затем Анненский («Снег»), а позднее – Пастернак («Вакханалия») и, наконец, Ахматова («Царскосельская ода») и Бродский («Ни страны, ни погоста…» и ряд других стихотворений).

Говоря о восприятии поэзии Бунина в предреволюционный период, нельзя не отметить вот что: в 1912 году в русской поэзии появился акмеизм, направление, принципы которого были в очень многих отношениях близки бунинским. У всех крупнейших акмеистов в ранний период можно обнаружить хотя бы по одному стихотворению, которое мог бы написать Бунин («Паломник» Гумилева, «Айя-София» Мандельштама, «Рыбак» Ахматовой, «Гадалка» Нарбута). Но никто из них ни в малейшей степени не считал Бунина своим учителем. Он воспринимался как «традиционалист», чуждый всей модернистской поэзии.

Если же говорить о мировом контексте, то был ряд поэтов начала XX века, которые в модернистском контексте стремились сохранить верность прямому высказыванию, земной реальности и «старомодному», без вывертов и изысков, формальному мастерству. В английской поэзии это Томас Харди и Альфред Хаусмен, во французской – Франсис Жамм и Шарль Пеги. Бунин естественно становится в этот ряд.

Большого чисто коммерческого успеха, сравнимого с успехом Горького или Андреева, Бунин ни как поэт, ни как прозаик не имел. Но его статус все рос. В 1909 году он был избран членом Академии наук по разряду изящной словесности, причем известие об избрании было получено им в присутствии Варвары Пащенко-Бибиковой, которая, возможно, испытала досаду при мысли о том, что отвергла человека с большим будущим. Повести «Деревня» (1910) и «Суходол» (1911) стали началом расцвета таланта Бунина-прозаика. Они и поныне входят в золотой фонд русской прозы XX века.

В начале 1910-х годов Бунин и Муромцева много путешествуют. Эти путешествия отразились в прозе писателя («Братья», «Господин из Сан-Франциско»), но и в стихах тоже. Затем начинается война. В предреволюционные годы Бунин пишет многие свои лирические шедевры. Кроме уже упомянутых и процитированных, это «Князь Всеслав», не очень достоверный исторически, но возвышенный и трогательный (князь-изгнанник тоскует по звону киевской Софии, в котором ему открылось «неземное»). Бедствия войны порождают стихотворение «Святогор и Илья» («отняла русской силы земля половину»). В качестве противовеса печальной современности Бунин воссоздает идиллический мир прошлого («Дедушка в молодости», «Архистратиг средневековый…») или вновь обращается к парнасскому эстетизму («Одиссей у Цирцеи»).

Революцию 1917 года Бунин резко не принимает, особенно октябрьский переворот. В 1918 году он уезжает из Москвы с женой сперва в Киев, потом в Одессу, где работает в ОСВАГе (пропагандистском ведомстве Деникина) и пишет «Окаянные дни» – трагический, полный боли и ненависти дневник. В январе 1920-го Бунины отплывают из Одессы в Константинополь и в марте, после многих приключений, прибывают в Париж.

Последовательное неприятие революции Буниным связано не столько с привязанностью к старой России (писатель видел и ее темные стороны), сколько с присущим писателю упоением стихийной стороной жизни, тонкими, непостижимыми глубинами человеческой психики – и отвращением к абстрактному, доктринерскому, утопическому мышлению. Там, где другие видели проблеск новой жизни, сопровождающийся насилием и уродством, он различал только насилие и уродство.

«Как они одинаковы, все эти революции! Во время французской революции тоже сразу была создана целая бездна новых административных учреждений, хлынул целый потоп декретов, циркуляров, число комиссаров, – непременно почему-то комиссаров, – и вообще всяческих властей стало несметно, комитеты, союзы, партии росли, как грибы, и все «пожирали друг друга», образовался совсем новый, особый язык, «сплошь состоящий из высокопарнейших восклицаний вперемешку с самой площадной бранью по адресу грязных остатков издыхающей тирании…». Все это повторяется потому прежде всего, что одна из самых отличительных черт революций – бешеная жажда игры, лицедейства, позы, балагана. В человеке просыпается обезьяна».