Выбрать главу

ПРОГУЛКА С J.-J. ROUSSEAU[1]

Посв<ящается> Александру Николаевичу Бенуа

Сад Le Nôtre’a. В лазурных прудах — отраженья дельфинов и статуй: он идет по аллее стрельчатой с маргариткой и книгой в руках; и, мечтая о новом "Emile", он любуется стройностью сада. Средь притворств витьеватых — отрада — этот строгий, размерный стиль. У фонтана — прямые партеры. Чуть насмешливо смотрит Rousseau, как жеманно играют в cerceau[2] две маркизы и два кавалера.

Январь 1917

ЗИМНЯЯ НОЧЬ

1 Зимнею лунною ночью молчанье Кажется ровным дыханьем небес… В воздухе — бледных лучей обаянье… Благословенные лунным сияньем, Дремлют аллея, и поле, и лес… 2 Лыжи упругие сладко скрипят; Длинная синяя тень провожает… Липы, как призраки черные в ряд, Странные, грустные, в инее спят… Мягко сугробы луна освещает. 3 Царственно круглое белое пламя Смотрит на поле, на снежную гладь… Зайца спугну за нагими кустами; Гладь нарушая тройными следами, Он пропадет… и безмолвно опять. 4 Нивой пойду… Беспредельна она… Воздух хрустально-морозный целую… Небо — сиянье, земля — тишина… В этом безмолвии смерти и сна Ясной душой я бессмертие чую.

<Март 1917>

РЕВОЛЮЦИЯ

Я слово длинное с нерусским окончаньем нашел нечаянно в рассказе для детей, и отвернулся я со странным содроганьем. В том слове был извив неведомых страстей: рычанье, вопли, свист, нелепые виденья, стеклянные глаза убитых лошадей, кривые улицы, зловещие строенья, кровавый человек, лежащий на земле, и чьих-то жадных рук звериные движенья… А некогда читать так сладко было мне о зайчиках смешных со свинками морскими, танцующих на пнях весною, при луне! Но слово грозное над сказками моими как пронеслось! Нет прежней простоты: и мысли страшные ночами роковыми шуршат, как старые газетные листы!

<1917>

"Вечер тих. Я жду ответа…"

Вечер тих. Я жду ответа. Светит око Магомета. Светит вышка минарета На оранжевой черте. Безрассудно жду ответа, К огневой стремясь мечте. Муэдзина песнь допета. Розы дымки, розы света Увядают в высоте. Я взываю. Нет ответа…

2 августа 1918

БАХЧИСАРАЙСКИЙ ФОНТАН

(Памяти Пушкина)

Он здесь однажды был. Вода едва журчит. На камне свет лежит белеющим квадратом. Шныряют ласточки под сводом полосатым. Я чую прошлое: но сердца не пленит Фонтана вечный плач; ни страшные виденья, Ни тени томных жен, скользящих меж цветов, Ни роскошь темная тех сказочных веков, Мне ныне чудятся и будят вдохновенье. О нет! Иных времен я слышу тайный зов. Я вижу здесь его в косой полоске света, — Густые волосы и резкие черты И на руке кольцо, не спасшее поэта. И на челе его — тень творческой мечты. В святом предчувствии своих грядущих песен Он — тихий — здесь стоял, и — как теперь, — тогда Носились ласточки, и зеленела плесень На камнях вековых, и капала вода.

18 августа 1918

Бахчисарайский дворец

РЫЦАРЬ

Я в замке. Ночь. Свод сумрачно-дубовый. Вдоль смутных стен портретов смутный ряд. Я не один: в углу — средневековый суровый страж, составленный из лат. Он в полутьме, как сон убийцы хмурый, стоял с копьем в закованной руке. Я расставлял огромные фигуры при трех свечах на шахматной доске. И вот огонь угрюмый отсвет кинул на рыцаря — и видел, слышал я: он медленно забрало отодвинул, и звякнула стальная чешуя. Он подошел тяжелою походкой, стуча копьем и латами звеня; сел предо мной и руку поднял четко, и стал играть, не глядя на меня. Взор опустив и трепетом объятый, бессмысленно я пешки выдвигал. Жемчужные и черные квадраты крылатый ветр, дохнув, перемешал. Последнею пожертвовал я пешкой, шепнул: «сдаюсь», и победитель мой с какою-то знакомою усмешкой, привстав, ко мне нагнулся над доской… Очнулся я. Недвижно рыцарь хмурый стоит в углу с копьем своим в руке, и на местах все тридцать две фигуры передо мной на шахматной доске.

18. 3. 19.

РОССИЯ ("Плыви, бессонница, плыви, воспоминанье…")

Плыви, бессонница, плыви, воспоминанье… Я дивно одинок. Ни звука, ни луча… Ночь за оконницей безмолвна, как изгнанье, черна, как совесть палача. Мой рай уже давно и срублен, и распродан… Я рос таинственно в таинственном краю, но Бог у юного, небрежного народа Россию выхолил мою. Рабу стыдливую, поющую про зори свои дрожащие, увел он в темноту и в ужасе ее, терзаньях и позоре познал восторга полноту. Он груди вырвал ей, глаза святые выжег, и что ей пользы в том, что в тишь ее равнин польется ныне смрад от угольных изрыжек Европой пущенных машин? Напрасно ткут они, напрасно жнут и веют, развозят по Руси и сукна, и зерно: она давно мертва, и тленом ветры веют, и все, что пело, сожжено. Он душу в ней убил. Хватил с размаху о пол младенца теплого. Вдавил пятою в грязь живые лепестки и, скорчившись, захлопал в ладоши, мерзостно смеясь. Он душу в ней убил — все то, что распевало, тянулось к синеве, плясало по лесам, все то, что при луне над водами всплывало, все, что прочувствовал я сам. Все это умерло. Христу ли, Немезиде молиться нам теперь? Дождемся ли чудес? Кто скажет наконец лукавому: изыди? кого послушается бес? Все это умерло, и все же вдохновенье волнуется во мне, — сгораю, но пою. Родная, мертвая, я чаю воскресенья и жизнь грядущую твою!