Выбрать главу
      ревности медведь             лежит когтист. Можно    убедиться,          что земля поката, — сядь        на собственные ягодицы             и катись! Нет,        не навяжусь в меланхолишке черной, да и разговаривать не хочется                ни с кем. Только    жабры рифм       топырит учащённо у таких, как мы,       на поэтическом песке. Вред — мечта,       и бесполезно грезить, надо    весть           служебную нуду. Но бывает —       жизнь          встает в другом разрезе, и большое         понимаешь          через ерунду. Нами    лирика          в штыки             неоднократно атакована, ищем речи          точной          и нагой. Но поэзия —       пресволочнейшая штуковина: существует —       и ни в зуб ногой. Например          вот это —             говорится или блеется? Синемордое*,       в оранжевых усах, Навуходоносором*          библейцем — «Коопсах». Дайте нам стаканы!          знаю             способ старый в горе    дуть винище,          но смотрите —                       из выплывают       Red и White Star’ы[1] с ворохом          разнообразных виз. Мне приятно с вами, —               рад,                что вы у столика. Муза это       ловко       за язык вас тянет. Как это    у вас       говаривала Ольга?.. Да не Ольга!       из письма             Онегина к Татьяне. — Дескать,       муж у вас          дурак             и старый мерин, я люблю вас,       будьте обязательно моя, я сейчас же       утром должен быть уверен*, что с вами днем увижусь я. — Было всякое:          и под окном стояние, пи́сьма,    тряски нервное желе. Вот       когда       и горевать не в состоянии — это,       Александр Сергеич,             много тяжелей. Айда, Маяковский!          Маячь на юг! Сердце    рифмами вымучь — вот       и любви пришел каюк, дорогой Владим Владимыч. Нет,       не старость этому имя! Ту́шу    вперед стремя́, я    с удовольствием          справлюсь с двоими, а разозлить —       и с тремя. Говорят — я темой и-н-д-и-в-и-д-у-а-л-е-н! Entre nous[2]…       чтоб цензор не нацикал. Передам вам —          говорят —             видали даже    двух       влюбленных членов ВЦИКа. Вот —    пустили сплетню,             тешат душу ею. Александр Сергеич,          да не слушайте ж вы их! Может    я        один       действительно жалею, что сегодня       нету вас в живых. Мне    при жизни          с вами          сговориться б надо. Скоро вот          и я       умру          и буду нем. После смерти       нам          стоять почти что рядом: вы на Пе,        а я       на эМ. Кто меж нами?       с кем велите знаться?! Чересчур        страна моя          поэтами нища́. Между нами       — вот беда —             позатесался На́дсон*. Мы попросим,       чтоб его             куда-нибудь                на Ща! А Некрасов       Коля,          сын покойного Алеши, — он и в карты,       он и в стих,             и так                неплох на вид. Знаете его?       вот он          мужик хороший. Этот    нам компания —          пускай стоит. Что ж о современниках?! Не просчитались бы,          за вас                полсотни о́тдав. От зевоты       скулы               разворачивает аж! Дорогойченко*,       Герасимов*,             Кириллов*,                   Родов* — какой    однаробразный* пейзаж! Ну Есенин,       мужиковствующих свора. Смех!    Коровою       в перчатках лаечных. Раз послушаешь…          но это ведь из хора! Балалаечник! Надо,    чтоб поэт          и в жизни был мастак. Мы крепки,       как спирт в полтавском штофе. Ну, а что вот Безыменский?!             Так… ничего…       морковный кофе. Правда,    есть       у нас          Асеев             Колька. Этот может.       Хватка у него             моя. Но ведь надо       заработать сколько! Маленькая,       но семья. Были б живы —           стали бы             по Лефу* соредактор. Я бы    и агитки       вам доверить мог. Раз бы показал:          — вот так-то, мол,                и так-то… Вы б смогли —           у вас          хороший слог. Я дал бы вам       жиркость              и су́кна, в рекламу б       выдал          гумских дам*. (Я даже    ямбом подсюсюкнул, чтоб только       быть          приятней вам.) Вам теперь       пришлось бы             бросить ямб картавый. Нынче    наши перья —          штык             да зубья вил, — битвы революций          посерьезнее «Полтавы», и любовь          пограндиознее                    онегинской любви. Бойтесь пушкинистов.             Старомозгий Плюшкин, перышко держа,           полезет             с перержавленным. — Тоже, мол,       у лефов          появился                Пушкин. Вот арап!       а состязается —             с Державиным… Я люблю вас,       но живого,             а не мумию. Навели    хрестоматийный глянец. Вы    по-моему́          при жизни             — думаю — тоже бушевали.       Африканец! Сукин сын Дантес*!          Великосветский шкода. Мы б его спросили:          — А ваши кто родители? Чем вы занимались             до 17-го года? — Только этого Дантеса бы и видели. Впрочем,        что ж болтанье!             Спиритизма вроде. Так сказать,       невольник чести*…                пулею сражен… Их      и по сегодня          много ходит — всяческих         охотников          до наших жен. Хорошо у нас       в Стране советов. Можно жить,       работать можно дружно. Только вот       поэтов,             к сожаленью, нету — впрочем, может,            это и не нужно. Ну, пора:        рассвет            лучища выкалил. Как бы    милиционер          разыскивать не стал. На Тверском бульваре*          очень к вам привыкли. Ну, давайте,       подсажу          на пьедестал. Мне бы    памятник при жизни             полагается по чину. Заложил бы       динамиту          — ну-ка,                дрызнь! Ненавижу          всяческую мертвечину! Обожаю       всяческую жизнь!