Выбрать главу

Время идет, и вот уже Андрей появляется с колокольчиком – звонит к обеду. Обед длится больше полутора часов – чуть не восемь превосходных блюд,- в том числе свежая баранина, Михаил

Захарович был прав,- да, помимо того, фрукты, вино, водка, черный кофе.

А после обеда опять трубка с ладакией и глазенье на небо, на палубу.

Жизнь мало-помалу приободряется. Неподалеку сидят высшие чины экипажа и играют в шахматы. Карт и домино, столь распространенных на австрийских и итальянских судах, где в них играют по крупной, на русских не встретишь. Зато нет здесь и характерной для французских судов чопорной военной дисциплины, командиры веселые, развлечения носят совершенно непринужденный характер. Капитан вынужден сам нести вахту и расхаживает по крыше над машинным отделением взад и вперед, правда, не по прямой: там был странствующий русский художник; спеша воспользоваться еще не совсем угасшим дневным светом, он посадил на пол двух турок, курящих наргиле, и капитан обходит их с величайшей осторожностью, вполне нам понятной. Внизу началась какая-то перебранка. Православный паломник попросил у одного мусульманина кувшин с водой. Тот молча дал, но как только православный напился, фанатик-мусульманин сейчас же разбил кувшин о перила. Это и послужило причиной ссоры. Один ругался по-арабски, другой – по-русски, оба ие понимают ни слова, но каждый долбит свое, так что слушать тошно.

Но вот мусульмане расстилают свои коврики для вечерней молитвы: капитан и помощники показывают им, в какой стороне Мекка.

Солнце склоняется к горизонту. Оно хочет лечь и все сильней краснеет, как невеста, приближающаяся к брачному ложу.

Наконец зашло. Здесь не бывает сумерек: только что был день и – сразу ночь. На юге свет умирает скоропостижно.

На пароходе воцаряется тишина. Неподалеку от нас сидят несколько пассажиров – француженка с мужем, художник, еще кто-то – и разговаривают приглушенно, как обычно в теплые летние вечера, когда чувствуешь в душе успокоение, а над собой – восхитительную умиротворенность молчаливого неба.

Внизу потомок пророка пробует снова запеть. Начнет, а Лев-ко ему сейчас же помешает: повис где-то между реями, и только турок заведет свою песню, он тут как тут – заблеет жалобно, будто голодная коза. Турок терпеливо начинал несколько раз снова, но в конце концов выругался и замолчал.

Еще часок пробудем на воздухе, наедине с морем и небом. Вот уже потянуло ночным холодком.

– Плед!…

Так. А теперь растянемся на крайней скамье.

Всюду разлита тишина.

Судно, со своей трубой, мачтами, реями, медленно движется вперед, подобное кораблю-призраку. Только полны поплещут у ею бортов, стукнет машина, сделает выдох труба. По ухо приникли к этим близким, однообразным звукам, но воспринимает их. П;плнд устремлен в звездное небо, слух блуждает и проетрппстпо: то ло вит каждое биение сердца, то будто прислуппишотсн к ладохим вселенной.

Изумительно! Захочешь – услышишь глубокое и им‹›Мг'рпое дыхание океана вокруг, а захочешь – услышишь, кик таи, наверху, по небу шагает время, как шелестят гигантские крылья столетий и вращаются колеса планетных часов.

Протяжные, придушенные звуки летят над подами:;›то дышит задремавшее море… «Спи спокойно, буйное дитя!»

Дитятко давно уже спит, но вовсе не смыкая своего глаза. Стоит только слегка нагнуться над бортом,- сразу в пего заглянешь… Какой он теперь темный, этот глаз, и в то же время какой сверкающий! Все небо отразилось в нем, сто раз умноженное в его плещущих волнах. Небо полно ярких звезд, луна светит, словно прикрытое зеленой фатою солнце, и каждый луч ее миллионнократно преломляется в волнах, и вся равнина моря как будто горит, как бы сплошь усеянная огненной искрой и золотым песком.

Хорошо бы заглянуть теперь в свои собственные глаза: ведь все эти миллионы огней должны отражаться в них!… Какое стремление, сколько мыслей пробуждают это небо, это море…

Вот на судно набегает большая волна: быстро ширится, как человеческое стремление, ярко блестит, как надежда людская,- и вот рухнула, рассыпалась искрами… Никогда не вернутся обратно ни волна, пи человек, пи мысль.

Но… что мне до этих волн, правда?! И что морю до моих мыслей, а небу до его отраженья в море? Мы ищем чего-то, что вне нас, а оно всюду: в небе, и в море, и в нас самих! Жизнь – ив солнцах, и в волнах, и в мыслях, и не будь у меня тоже своей собственной жизни, я истомился бы от жажды в этой вселенной, как мореплаватель без пресной воды посреди океана!…

Но удивительны эти переходы, эта перегонка из одного в другое. Душа получает жизнь от моря, море – от звезд, звезды…

Безумие! Последний закон всего сущего, наверно, до смешного прост, а я… я ничего, абсолютно ничего не знаю о нем. Знаю только, что колеса наших планетных часов тоже когда-нибудь перестанут стучать – гиря отлетит, маятник остановится, и тогда… тогда…

Эх!

ЭКЛОГА О ПЕРВОЗДАННОМ ЛЕСЕ

Представьте себе хорошенько, что такое для горожанина лес и вообще – что такое первозданный лес.

От нас до него и до истоков священной нашей Влтавы всего несколько часов, и дорога тянется вверх, вдоль Шумавы,- безмерной и безмерно прекрасной блюстительницы чешской. Мы едем по области мужественных ходов, и каждый миг перед нами – новая картина. То чернолесье, то молодняк и пастбища, то горная долина с деревушкой, будто жемчужиной, посреди,- одна гора пологая, другая островерхая, третья – одинокий мрачный утес. Уже под нами пространство, где хоть овес растет, и мы миновали деревеньку Квилды, где деревянная церквушка волнующе проста, а дома- без единого кирпича, сплошь американский «блок». Дорога идет дальше вверх – к охотничьему домику на Бушине, откуда всего на расстоянии выстрела – Бавария.

Отсюда лесная дорога еще занимательней. Шоссе гулко гудит, как под сводами, и по обеим сторонам между деревьев – следы страшной прошлогодней бури. Целые груды деревьев в чаще повалены, выворочены с корнем, опрокинуты, частью повисли на соседних деревьях либо рухнули на сторону – и торчат вершиной к земле, корнями к небу. Местами чащоба подступила к самому шоссе, стволы перегородили его, и пило пришлось прокладывать дорогу заново. Вдруг открылась лесная прогалина, и перед нами долина, а за пей – па длинном высоком косогоре по ту сторону – не осталось ни одного ствола, все свалено, перепутано, переломано. Есть во всем этом какая-то удивительная дикая гармония, как во внезапно застывшем потоке лавы, и мертвенность, впечатление кладбища. А вот еще такой же косогор, второе кладбище, а там – третье, четвертое. Здесь прошагала разъяренная природа, исполинская буря: на каждой горе – след ее ноги.

Отсюда – пешком. Цройдя полчаса девственным лесом, выходим опять на косогор,- новое кладбище! Здесь опять – ни одного дерева стоячего, все в жестоком беспорядке повалилось друг на друга, будто колосья на току, лежат двадцати-тридцатисаженные стволы, и у каждого на конце возвышается словно косматая скала – ни корни не могли расстаться с землей, ни земля – с корнями. Спускаемся по этим горам бурелома вниз, продираемся сквозь них, как маленькая букашка в высокой траве. Вот мы уже внизу, идем по долине,- беда, коль нога рискнет хоть на пядь ступить с тропинки в сторону – на этот зеленый ковер. Тут торфяник, трясина, поросшая ярко-зеленой карликовой сосной, и папоротником, и остропером, но вся поверхность словно ходуном ходит, среди зелени неподвижно блестит вода, и по тропинке идешь, будто