«Она некрасива…»
Она некрасива.
Приплюснут
обветренный нос, и глаза,
смотрящие долго и грустно,
не раз обводила слеза.
О чем она плачет — не знаю,
и вряд ли придется узнать,
какая (святая, земная?)
печаль ее нежит, как мать.
Она молчалива.
И могут
подумать иные:
горда…
Но только оранжевый ноготь
покажет луна из пруда,—
людское изменится мненье:
бежит по дорожке сырой,
чтоб сгорбленной нищенской тенью
скитаться полночной порой.
Блуждает, вздыхая и плача,
у сонных растрепанных ив,
пока не плеснется на дачу
пунцовый восхода разлив.
И снова на трухлой террасе
сидит молчаливо-грустна,
как сон, что ушел восвояси,
но высосал душу до дна.
ЛЮДСКАЯ ПОВЕСТЬ
Летучей мыши крыло
задело за сердце когтем,—
и грудь — пустое дупло,
хоть руку засунь по локоть.
Сегодня, завтра, вчера —
все тот же сумрак в деревьях:
кленовые вечера в
раскидистом, добром чреве.
Нет плоти и — нет греха,
нет молний мертвецких ночью…
Сутулого жениха
заластили по-сорочьи.
Как вздернут лукавый нос!
И солнце поет в веснушках!
Худой, привязчивый пес —
я с Вами, моя пастушка!
Лиловое, синь кругом:
цветочки: иван-да-марья.
Откуда же этот гром,
удушье тягучей гари?
Ах, девушка, всех милей,
не девушка, а наяда…
Душа!
Как пес, околей!
Под тыном валяйся, падаль!
ПОКОЙНИК
В прихожей — выщербленный рукомойник
да на лежанке хромоногий кот.
А что, когда вдруг добренький покойник
сюда с погоста в сумерках придет?
Шатаясь, в николаевской шинели
с бобровым вылезшим воротником,
войдет, поскрипывая еле-еле
косым, ходьбою сбитым каблуком.
Потрет ладони, связки пальцев грея,
Никиту, может, кликнет впопыхах,
да, вспомнив, что давно прогнал лакея,
закашляется, захрипит в сердцах.
Сурово сдвинет брови, тучей-туча,
стряхнет на стул шинель с костлявых плеч,
и — встанет кот, испуганно мяуча,
коробясь, не осмелится прилечь…
Потом, разглаживая бакенбарды,
прильнувшие к изъеденным щекам,
направится в ту комнату, где карты
раскладывает дряхлая madame.
Качнется тень и поползет портьерой,
окинет взором столик со свечой,
старуху чопорную в тальме серой —
и полукруг пасьянса небольшой.
— Bonjour, Nadine[117],— и щелкнет каблуками,
и ужас заберется в женский взгляд.
Замельтешив крахмальными руками,
старуха вся откатится назад.
В трубе простонет вьюшкою тяжелой
холодный ветер: хватит и швырнет…
А утром девка выцветший околыш
под креслом продырявленным найдет.
Помнет — и в сенцах на чердак забросит:
— Никак, от баринова картуза?
Черт лешего опять, наверно, носит.
Не отмахнуться двойкой от туза…
И — ну мести, да так, чтоб рукомойник
не загремел: ведь старая — больна.
Лежит она.
— Повадился покойник.
Ужели богом власть ему дана?