Выбрать главу
28 апреля 1923

617. «Я странствую… Но как забыть? Свистящий…»

Я странствую… Но как забыть? Свистящий рвал ветер твой платок, дышал прибой, дышала ты… на гальке шелестящей прощался я с отчизной и тобой.
Мотало ялик. Полоса тумана луну пересекала пополам, вздымалось море отгулом органа, стекало по заплаканным скалам.
И ты на небывалое изгнанье благословляла жалобно меня, и снилось мне, что ночь твое дыханье, что ты умрешь при мановенье дня.
И клялся я, что вечно и повсюду, на всех распутьях мировой глуши, о, как беречь, как праздновать я буду гнев и любовь — бессонницу души.
И море встало. Холодом и дымом отхлынул берег, весь тобой звеня. Я странствую… На берегу родимом ты, верная, еще не ждешь меня.
Май 1923, Берлин

618. «Нет, бытие — не зыбкая загадка…»

Нет, бытие — не зыбкая загадка! Подлунный дол и ясен, и росист. Мы — гусеницы ангелов; и сладко въедаться с краю в нежный лист.
Рядись в шипы, ползи, сгибайся, крепни, и чем жадней твой ход зеленый был, тем бархатистей и великолепней хвосты освобожденных крыл.
6 мая 1923

619. «Зовешь, — а в деревце гранатовом совенок…»

Зовешь, — а в деревце гранатовом совенок      полаивает, как щенок. В вечерней вышине так одинок и звонок      луны изогнутый клинок.
Зовешь, — и плещет ключ вечернею лазурью.      Как голос твой, вода свежа, и в глиняный кувшин, лоснящийся глазурью,      луна вонзается дрожа.
26 июля 1923

620. «Как бледная заря, мой стих негромок…»

Как бледная заря, мой стих негромок, и кратко звуковое бытие, и вряд ли мой разборчивый потомок припомнит птичье прозвище мое.
Что ж делать, муза, жизнь моя. Мы будем в подстрочном примечанье скромно жить… Не прозвенеть, не высказать мне людям, что надо Божьей тенью дорожить.
Что Божья тень волнистая сквозь наши завесы разноцветные видна; что день и ночь — две дорогие чаши живой воды и звездного вина.
Не прозвенеть, не высказать — и скоро мою забудут бледную зарю, и первая забудет та, которой последние лучи я подарю.
И все же, муза, счастлив я… Ты нежность, ты — тишина; с тобой нельзя грустить; ты в пенье дней житейскую мятежность, как лишний слог, не можешь допустить.
31 августа 1923

621. «Ночь свищет, и в пожары млечные…»

Ночь свищет, и в пожары млечные, в невероятные края, доваливаясь в бездны вечные, идет по звездам мысль моя, как по волнам во тьме неистовой, где манит Господа рука растрепанного, серебристого, скользящего ученика…
2 сентября 1923

622. «Я помню в плюшевой оправе…»

Я помню в плюшевой оправе дагерротипную мечту и очи в северной дубраве, и губы в громовом порту.
Но ты… Прямой и тонкой тенью, как бы ступая по стеклу, внимая призрачному пенью, вникая пристально во мглу,
— во мглу, где под железным кленом я ждал, где, завернув с угла, сквозные янтари со стоном текли в сырые зеркала —
безгласно в эту мглу вошла ты, и все, что скучно стыло встарь, все сказкой стало: клен зубчатый, геометрический фонарь…
Ты… Платье черное мне снится, во взгляде сдержанный огонь, мне тихо на рукав ложится продолговатая ладонь.
И вдруг, улыбкою нежданной блеснув, указываешь мне: клин теневой, провал обманный на бледной, на косой стене.
Да, правда: город угловатый играет жизнью колдовской с тех пор, как в улицу вошла ты своей стеклянною стопой.
И в этом мире небывалом теней и света мы одни. Вчера нам снились за каналом венецианские огни.
И Гофман из зеркальной двери вдруг вышел и в плаще прошел, а под скамьею в темном сквере я веер костяной нашел.
И непонятный выступ медный горит сквозь дальнее стекло, а на стене, косой и бледной — откуда? — черное крыло.