Ломоносов в «Разговоре с Анакреоном» сказал о своем предпочтении лирики героической лирике любовной. Муравьев, перефразируя ту же оду Анакреона, говорит о склонности к пейзажной лирике, о которой нет речи у обоих поэтов. Не решившись открыто полемизировать с Ломоносовым и противоречить Майкову, он зачеркнул эти искренние строки, написал «Оду седьмую», потом «Оду... на замирение» и т. п. Но перелагая в рифмы военный устав, вводя в оды новые мотивы, образы, строфику, он понимал, что написанное им далеко от истинной поэзии и чуждо его дарованию.
воскликнул он в «Сонете к музам». Противопоставление, «бога браней» искусству — горькое признание и бунт. Бунт против многовековой традиции.
Некоторые оды, помещенные в сборнике, примыкают к нравоучительным одам Хераскова. Один из зачинателей русской философской лирики, Херасков размышляет о жизни и смерти, добре и зле, вечности и мгновении, о смысле жизни. Размышления ведут к пессимистическим выводам и даже к предпочтению небытия — жизни, единственным оправданием которой является добродетель и служение богу. Унаследовав от Хераскова склонность к морализированию, Муравьев не во всем солидарен и с этим своим учителем. Растерянность перед сложностью жизни есть и у него, но в восемнадцать лет он не может прийти к утверждению небытия как высшего блага. Суета, осуждаемая Херасковым как «прах, мечта, пустая тень», ассоциируется у Муравьева со способностью чувствовать, искать, с желаниями и надеждами — со всем, что дано человеку, рожденному, «чтоб ощущать». Для ученика Ломоносова неприемлемо отрицание разума. Он не способен увидеть зло в чтении, знании. Равнодушный к религии, Муравьев иногда спохватывается и говорит о боге, но наградой за добродетель он считает не загробное блаженство, а одобрение собственной совести и сознание блага, принесенного людям.
Переводя, подражая, учась, Муравьев ищет свой путь. Новое поэтическое видение мира пробивается сквозь толщу традиции в оде «Весна». Сохраняя арсенал мифологических образов, поэт создает едва ли не первую в русской литературе картину пробуждающейся северной природы. Вскрывается не просто река, а Нева. Нептун, как ему и положено, ударяет трезубцем, но ударяет по «толстым льдам» Балтийского моря; картина ледохода, таяния льдов, половодья увидена и услышана поэтом. Поэтическое журчание струй, обязательное для эклог и идиллий, оживает в картине сливающихся потоков и рвов, по которым пахарь отводит воду. Привычка мыслить мифологическими образами побеждает в четвертой строфе, где постепенное потепление олицетворяется образами Борея и Зефира. Традиционен пастух со свирелью, но зрительно ощутима и неожиданна в додержавинской поэзии картина весенних полей, оплодотворенной теплом и влагой дымящейся земли, постепенного прорастания былинок, зеленеющих деревьев. Рассуждение о проходящей молодости имеет своей целью оправдать появление пейзажной зарисовки в сборнике од. А в последней строфе поэт, забывая о нравоучении, говорит о своем желании воспеть «весенни красоты», «растенья тучны», подчеркивает зависимость от Майкова в одической поэзии и самостоятельность в данном стихотворении:
Сборником од завершается первый период творчества Муравьева. Начинается полоса исканий, наметившаяся в оде «Весна», перифразе оды Анакреона, и связанная с исторической обстановкой 70-х годов. Если в баснях поэт еще пытался робко поучать «правителей», то события 1773—1775 годов и наступившая за ними политическая реакция отбили у него, как и у многих современников, охоту к сатире вообще. Сознание недостатков современного общества остается, поэт видит торжество порока, «заразу роскоши, ничем ненасытиму, Что целы области съедает до конца», но считает борьбу с ними путем сатиры бесплодной и недостойной искусства:
Не принял Муравьев и официальных требований воспеть «мать отечества» и благоденствие ее подданных. И ранее не любивший оды, он после 1775 года перестает писать их совсем, с возмущением говорит о «подлой лести» В. Рубана, который написал оду очередному фавориту Екатерины II, о том, что Рубан достоин презрения [1]. «Ханыков от омерзения Рубана перешел к омерзению стихотворства», — замечает он в дневнике [2]. Муравьев не приходит к «омерзению стихотворства», но через некоторое время он пишет сказку «Живописец» (1778), посвященную мысли о необходимости полной творческой свободы в искусстве. Приближаясь даже к благожелательно настроенным «великим и сильным», художник теряет дарование.