Выбрать главу

Слова эти произносит не обретающийся в жестоком двадцатом веке поэт, вроде бы уверившийся, что «познал свободу» (разумеется, «тайную», пушкинскую), но его «ночной гость» – Пушкин. Впрочем, и в этом – одном из самых сложных и многоплановых – стихотворении Самойлова (1972) совсем прямо присутствующий лишь в эпиграфе.

«Не ведаю», исполнив свое назначение, совершив больше, чем кто-либо из русских поэтов, означает, что «не ведал» и в своем земном бытии. Не только потому, что даже «Медный всадник», «Капитанская дочка», «Из Пиндемонти», «Когда за городом задумчив я брожу…» не смогли уберечь поэта, но и потому, что вся совокупность пушкинских свершений не может избавить нас – как обычных читателей, так и наследников (включая самых легитимных) – от необходимости принимать свои решения. Помочь (укрепить наш дух) Пушкин может, прожить за нас жизнь – нет.

И снова будут дробить суставы И зажимать кулаками рты Поэты ненависти и славы Поэтам чести и доброты.
И снова в злобе полночных бдений Злодейство будет совершено. И снова будет смеяться гений И беззаботно тянуть вино…

«Снова» не означает «ровно так же». Сохраняется глубинная суть вечных коллизий, нередко нашедших воплощение в поэтическом мифе (в данном случае это пушкинская маленькая трагедия), но огласовки знакомого сюжета всякий раз меняются. Потому в стихотворении, начинающемся отсылкой к пушкинской игре со стиховой банальностью («Читатель ждет уж рифмы розы…»), утверждается: «Повторов нет! Неповторимы/ Ни мы, ни ты, ни я, ни он» («Мороз», 1978–1979).

Сколько поэтов сетовало на необходимость предъявлять сокровенные строки равнодушной публике? В России о том сокрушался еще князь Антиох Кантемир, первый наш светский стихотворец:

Скучен вам, стихи мои, ящик, десять целых Где вы лет тоскуете в тени за ключами! Жадно воли просите, льстите себе сами, Что примет весело вас всяк, гостей веселых, И взлюбит, свою ища пользу и забаву, Что многу и вам и мне достанете славу.

Знает поэт, что ждет его вирши совсем иная участь – насмешки, укоры, отторжение, позорная гибель: «… и наконец дойдет/ (Буде пророчества дух служит мне хоть мало) / Вам рок обвертеть собой иль икру, иль сало». Знает, печалится, но отпускает стихи во враждебный мир. Как, завершив свои споры с разумными собеседниками отказом от поэзии, Лермонтов публикует «Журналиста, читателя и писателя», а Некрасов – «Поэта и гражданина». Так (но и иначе!) у Самойлова:

Не хочется идти в журнал, Жаль расставаться со стихами, Чтоб их редактор обминал И цензор мучил пустяками.
Но разве их упрячешь в стол, Как первых детских кудрей прядку, Когда своей иглой глагол Прошил заветную тетрадку.
1964

Сколько поэтов приходило в отчаянье от осознания своей несостоятельности или подступающей немоты? Сколько пыталось навсегда оставить привычку цеплять строку к строке? Сколько корило себя за опрометчивый выбор, по слову Пастернака, «шуток с этой подоплекой»? Если вдуматься, этих страшных искушений не избежал никто. О чем Самойлов, разумеется, знал не хуже нас. И сокрушенно «вторил» великим предшественникам, являя миру свои симптомы «высокой болезни».

Меня Анна Андревна Ахматова За пристрастье к сюжетам корила. Избегать бы сюжета проклятого И писать – как она говорила.
А я целую кучу сюжетов Наваял. И пристрастен к сюжетам. О, какое быть счастье поэтом! Никогда не пробиться в поэты.
1972

Вообще-то совсем не в «сюжетах» (к которым Ахматова была привержена не меньше Самойлова) тут дело.

Вдруг странный стих во мне родится, Я не могу его поймать. Какие-то слова и лица. И время тает или длится. Нет! Невозможно научиться Себя и ближних понимать!
1975

Или:

Уж лучше на погост, Когда томит бесстишье! Оно – великий пост, Могильное затишье. . . . . . . . . . . . Жестокая беда! Забвение о счастье. И это навсегда. Читатели, прощайте!
1981

Страшно? Но страшнее отсутствия слов их неудержимый наплыв, превращающий поэта в какой-то невесть кем заведенный механизм, продукция которого встречает вполне благожелательный прием толпы, на сей раз оказавшейся охочей до «мастерских» сочинений.