Выбрать главу

Теперь страдания детей для Дмитрия не предлог для бунта, а груз ответственности. Он чувствует себя не обвинителем, а виноватым — самой жизнью поставлен в это положение. И этот новый Митя готов не то что простить Катерину, ставшую, очевидно, причиной его осуждения, но быть прощенным ею. На секунду в больнице изумленному взору Алеши открывается, как любовь и самопожертвование способны стать не оружием, не орудием боли, а связью вновь найденных душ. Правда, только на секунду.

В зачине романа — рука сына, занесенная над стариком Карамазовым; в конце его — восторженные крики мальчиков: "Ура Карамазову!" В конце — надежда. Роман задумывался как "роман о детях", его продолжение, может быть, называлось бы "Дети"; однако тут единственное звено связи с детьми — связующий всех и вся Алеша. Он и Митя и составляют тот, по определению Стефана Цвейга, "миф о новом человеке и его рождении из лона русской души". Недаром Р. Мэтло рассматривал "Братьев" как "создание литературного мифа".

На последних страницах Алеша утишает детский бунт против мира, ведь в детях уже видны зародыши всех тех страстей и пороков, что снедают Карамазовых.

Но и как немного тепла требуется, чтобы раскрыть сердца этих мальчиков!

7

Литература о "Карамазовых" необозрима. За один только 1879 год лишь в столичной печати появилось о романе более 30 откликов, не говоря уж о печати провинциальной. А так как проблематика романа никак не укладывалась в накатанные направления общественной мысли, то неверная интерпретация его на первых порах была неизбежна. Либеральная критика очень настороженно отнеслась к разлитому по роману "лампадному маслу", к "мистическому изуверству", по одному резкому выражению, к "психологической истерике" и "эпилептически судорожному" восприятию действительности. Ортодоксальные церковники с недоверием восприняли "слишком розовый оттенок" истолкования Достоевским христианства, да и "тлетворный дух" от тела старца не мог не вызывать тут недоумения. М. Е. Салтыков–Щедрин, со своей стороны, был возмущен письмом к нему г–жи Хохлаковой с содержащимися там намеками; образ же Федора Карамазова он прочел как всего лишь вариацию своего Иудушки Головлева. Славянофилов не удовлетворило раскрытие "высоты святой добродетели", тусклость представления идеалов добра на общем фоне.

Никто, впрочем, не оценил того, что семейство Карамазовых в совокупности должно служить, по замыслу писателя, изображением души современной России. Достоевский сперва хотел прямо обратиться к своим критикам, но потом вложил намек на эту мысль в речь прокурора. Надо учесть, что роман публиковался по частям, и появление все новых откликов не могло не накладывать печать на следующие книги романа, писавшиеся тогда, когда публиковались и разбирались критикой первые. В последующие части своей работы автор вкладывал разъяснение многого, не понятого читателями вначале. Вот почему так заметна установка на непонимание.

Вообще же восприятие романа в его целостности даже после окончания печатания давалось нелегко. Характерно мнение рецензента "Русского богатства" (Л. Алексеева), оценивавшего книгу: "Если мы отбросим весь монастырский эпизод, старца Зосиму и Алешу, а также механически вставленную в целое историю мальчика Илюшечки, то останется у нас общественнопсихологический роман — история заблуждений и гибели Мити Карамазова, и этот роман, очищенный от всего ненужного и напрасно загромождающего его, кажется нам лучшим изо всего, что написал Достоевский".

Отдаленность во времени помогла более беспристрастному, взвешенному и цельному взгляду на последний роман Достоевского. Хотя больше всего русскую творческую интеллигенцию волнуют "поиски жизненного смысла" в "Братьях Карамазовых", как и назвал в 1912 году свои размышления над книгой Л. А. Соколов. Наряду с психоаналитическими исследованиями появляется работа С. Булгакова "Иван Карамазов как философский тип". А. Волынский пишет о "царстве Карамазовых" в России, Вяч. Иванов — о "лике и личинах" России в образах романа.

Одновременно все больше растет влияние романа на мировую литературу. Вспыхнувший интерес к психологическому анализу оказался созвучен вниманию Достоевского к психической патологии и парадоксальности психики. В Достоевском видели и первооткрывателя многих психических феноменов, и невропата, и политического публициста, пророка, пессимиста, мистика, философа. Герман Гессе видел в нем в 20–х годах провозвестника крушения Европы. Для Эйнштейна он был стимулятором свежести и неожиданности восприятия мира. Но важнее всего, думается, влияние Достоевского как романиста. В романе же Достоевского само по себе художественное сопереживание тождественно переживанию идеи. Достоевский воспринимался всегда как идейный писатель.

Во Франции впервые, пожалуй, у Андре Жида появилось понимание поэтики "Карамазовых" как целого. "Нет ничего более постоянно сущего, — писал Жид о героях Достоевского, — чем эти потрясающие образы, которые ни разу не изменяют своей настоятельной реальности". Тогда же "Карамазовых" по–французски (в переводе Бьянстока и Торкю) прочел А. Беннет, воспринявший роман как "одно из величайших чудес на свете". Он нашел здесь "такие потрясающие сцены, каких никогда еще не встречал в литературе".

В то же время еще один писатель, кому суждена в будущем мировая слава, внимательно вчитывается в "Карамазовых". Франц Кафка проницательно заметил в дневнике, что старик Карамазов вовсе не глуп, что он равен по уму Ивану, — наблюдение, много что вскрывающее во внутренних взаимосвязях романа. Глобальный размах мысли, многие ходы Достоевского отразились в поэтике Кафки, в ряде отношений заслуживающей самого пристального сравнения с поэтикой "Карамазовых". Но психологическое видение Достоевского превратилось у Кафки в метафизическое видение мира — сменился основной стержень.

Первая мировая война точно заставила по–новому увидеть мир Достоевского и по–новому оценить его идеи. "Ни одну книгу в Англии этого времени (т. е. с 1912 года, когда вышел перевод Гарнетт, и до конца войны. — Б. И.) не читали больше, чем "Братьев Карамазовых" ", — сообщает А. Шевали. Достоевского считают самым русским из всех русских писателей, его роман — ключом к русской душе, в особенности образ Дмитрия, ставшего олицетворением русского характера, воплощением русской широты и противоречивости. Тот же всплеск интереса и во Франции. "Присутствие Достоевского ощущается чрезвычайно ясно", — писал М. Арлан в 1924 году, — "никогда французы не чувствовали себя ближе к некоторым героям "Карамазовых"". Можно догадаться, кто эти герои. Они пришли, скажем, в творчество Ф. Мориака, А. Мальро. Не менее восторженное отношение к роману и в Соединенных Штатах. Многие лица романов Фолкнера ("Реквием по монахине", "Дикие пальмы" и др.) прямо соотносятся с героями "Братьев Карамазовых". Шервуд Андерсон готов был встать перед Достоевским на колени. Он восклицал: "Во всей литературе нет ничего подобного "Карамазовым", это Библия". Томас Вулф, как и Скотт Фицджералд, называет "Карамазовых" среди своих самых любимых книг, героев же его романа "Взгляни на дом свой, ангел" критики называли американскими Карамазовыми по их "громокипящему безудержию", бьющему через край.

Следующей поворотной вехой в восприятии романа было наступление фашизма и вторая мировая война, когда многие предсказания Достоевского, казалось, снова начинали сбываться, а чаяния его оборачивались отчаянием. Свидетельство тому — "Доктор Фаустус" Томаса Манна, где темы "Братьев Карамазовых", и в первую очередь, конечно, глав "Бунт" и "Великий инквизитор", в полный голос зазвучали в условиях иной поэтики и иного мира. У Манна есть и беседа с дьяволом, и смерть и страдания ребенка, и герой, перешедший на сторону сатаны, — но ответов Достоевского у него нет.