Выбрать главу

— Зачем вы собираете открытки, адресованные не вам, написанные людьми, не имевшими к вам никакого отношения? Ну, как вот этот убитый солдат, которого вы не знали?

Месье Соломон взглянул на Тонга, вынув из глаза лупу филателиста.

— Боюсь, вы не сможете этого понять, месье Тонг.

Впервые я услышал от месье Соломона расистское высказывание.

— Вы не сможете понять. Вы потеряли всю свою семью в Камбодже. Вам есть кого вспоминать. А вот я никого не потерял. Никого. В числе тех шести миллионов евреев, которых уничтожили немцы, нет ни одного моего даже дальнего кузена. Даже мои родители не были убиты, они умерли рано, задолго до Гитлера, самым нормальным образом, не испытывая никакой дискриминации. Мне восемьдесят четыре года, и мне некого оплакивать. Терять любимое существо — это страшное одиночество, но еще большее одиночество никого не потерять за всю свою жизнь. И вот когда я листаю этот альбом…

Он перевернул страницу своей красивой, чуть порыжевшей рукой — ведь в старости кожа покрывается рыжими пятнами. Он вынул семейную фотографию — отец, мать и шестеро детей. В ее углу было напечатано: 1905 год. Бретонская семья.

Я так и обомлел. То, что месье Соломон почувствовал родственную связь с бретонской семьей и время от времени с теплым чувством склонялся над ней, было из всего, что я знал смешного, самым печальным. Он снова взял своими красивыми руками, на которые приятно смотреть, фотографию этой бретонской семьи и положил ее на место в альбом.

С руками месье Соломона связана трагедия.

Когда ему было четыре года, его родители мечтали сделать из него виртуоза. До сих пор на комоде в спальне стоит детская фотография месье Соломона, но, глядя на нее, никто не узнал бы будущего короля брюк. На этой фотокарточке было написано простым пером — самопишущих ручек тогда еще не было: Четырехлетний Соломон Рубинштейн перед своим пианино. Над мальчиком со счастливой материнской улыбкой склонилась пышногрудая дама. Когда месье Соломон переводил мне эту надпись, написанную еще по-русски, он добавил:

— Мои родители рассчитывали, что я стану вундеркиндом, что значит особо одаренным ребенком. С пианино в гетто были связаны большие надежды.

Была и фотография месье Соломона семи лет — одной ногой он стоит на самокате. Она снята уже в другом гетто, где-то в Польше. До двенадцати-пятнадцати лет было много фотографий, а потом их больше не было, быть может, потому, что родители месье Соломона пережили большое разочарование. В конце концов они поняли, что его нельзя считать особо одаренным ребенком. Однако чуть ли не до двадцати лет они заставляли его ходить в коротких штанишках, не в силах расстаться с надеждой, что он все же станет вундеркиндом. Месье Соломон смеялся над этой историей.

— Я чувствовал себя страшно виноватым, — говорил он мне. — В пятнадцать лет я написал письмо японскому филателисту, потому что я уже тогда утешал себя почтовыми марками, и попросил его узнать у японских садовников, как можно остановить рост растений — они владеют этим искусством. Я хотел любой ценой перестать расти, остаться маленьким, чтобы не разочаровывать родителей и еще долго сходить за вундеркинда. Одиннадцать часов в сутки я проводил за роялем. Ночью я успокаивал себя мыслью, что у меня замедленное развитие, но что мне еще удастся наверстать упущенное. В старое время только попытка сделать из ребенка виртуоза могла дать родителям надежду вырваться из гетто. Великий Артур Рубинштейн сумел из него вырваться, его как виртуоза принимали в кругу высшей аристократии, хотя внешне он был воплощением антисемитского представления о еврее. Он даже написал книгу о пройденном им пути. Гению все прощается.

Постепенно я научился видеть в темных глазах моего друга вспыхивающие иронические искорки. Словно что-то мучительно смешное, что жило в нем, вдруг начинало излучать свет.

— Мне уже исполнилось шестнадцать лет, а потом и восемнадцать, я все рос и рос, а мой учитель музыки становился все более грустным. Отец, как все мужчины в нашей семье в течение многих поколений, был портным, сперва в Бердичеве, в России, потом в Свечанах, в Польше, и проявлял ко мне такую любовь, что мне хотелось утопиться. Я был единственным ребенком, другого виртуоза в семье быть не могло. И вот настал день, когда отец вошел в гостиную, где я в коротких штанишках играл на пианино. Он держал в руках брюки. Я сразу понял: покончено с великими надеждами. Мой отец признал очевидность. Я встал, снял штанишки и надел брюки. Я никогда не стану вундеркиндом. Мать плакала. Отец делал вид, что у него хорошее настроение, он даже поцеловал меня и сказал по-русски: «Ну ничего». Я стал учеником в лавке тканей в Белостоке. Когда мои родители умерли, я отправился в Париж, чтобы приблизиться к просвещению Запада. Тем временем я был уже хорошим закройщиком и торговал готовым платьем. И все же я еще немного сожалел, что не стал виртуозом. На витрине моего первого магазина, на улице Тюн, было начертано: Соломон Рубинштейн, виртуоз брюк, потом я сменил эту надпись на Другой Рубинштейн, но так или иначе родители мои уже умерли и возвращаться к этой теме смысла не имело. Так постепенно, шаг за шагом, я стал брючным королем сперва в районе Сантье, а потом повсюду. Мне принадлежала целая сеть магазинов, их все знали, а со временем я открыл магазины в Англии и в Бельгии. А вот Германию обошел — в память о прошлом. Думаю, я не случайно занялся готовым платьем, оно и было моим предназначением, потому что мечта моих родителей сделать из меня виртуоза нашла в этом, по сути, свое воплощение. Готовая мечта, которую в гетто передают из поколения в поколение, чтобы она грела.

Месье Соломон, во всяком случае, стал очень богатым и теперь тратил состояние на благотворительность; если бы его могли избрать на достойное его место, то он распространил бы свои благодеяния на все человечество и, быть может, добился бы для него лучшей доли.

5

Я продолжал работать таксистом, время от времени ходил по вызовам чинить домашнюю технику, а иногда месье Соломон вызывал меня, чтобы я его куда-то отвез или чтобы посетить тех, кого службе SOS не удалось по телефону спасти от отчаяния. Случалось, что он брал напрокат микроавтобус и организовывал коллективную экскурсию, чтобы вывезти на природу всех тех, кто стал жертвой старости, и тогда я вез их подышать свежим воздухом в Зеленую Нормандию или в лес Фонтенбло. Приходилось также оказывать помощь на дому тем, кого дети или родственники вынуждены оставлять одних, уезжая в отпуск. Когда у меня было немного свободного времени, я ходил в районные библиотеки тех кварталов, где оказывался, и брал книги знаменитых авторов — Дюма, Бальзака, а также Библию, все, что мне казалось наиболее интересным, и часами читал, чтобы ни о чем не думать. Книжные магазины я посещаю неохотно, я не знаю, что надо спросить. Чтобы купить книгу, надо ее знать, четко понимать, что именно ты берешь, а уйти, ничего не купив, мне бывает неловко. А когда продавцы вас спрашивают: «Не могу ли я вам помочь?», я теряюсь, мне нечего им ответить. Но в большую книжную лавку на улице Мениль я ходил часто, потому что там всегда полно народу и продавцы к вам не пристают. Там есть отдел словарей, и я люблю в них заглядывать. Продавщица, высокая блондинка, никогда ко мне не обращается, когда я там болтаюсь, и вообще ведет себя так, будто меня и нет, чтобы меня не смущать. Я бывал там раз двадцать, не меньше, но никогда ничего она себе не позволила, даже взгляда на меня не бросила. Она наверняка очень хорошая. Посетители зовут ее Алиной, и я тоже, когда о ней думаю, иногда так называю ее про себя. Однажды вечером я на улице дождался закрытия магазина, а когда она вышла, помахал ей рукой. Она мне мило ответила не останавливаясь. Это повторялось пять вечеров подряд, а в последний раз она остановилась.

— Вы живете здесь поблизости?

— По правде говоря, нет.

Она дружески смотрела на меня и улыбалась, я ее явно забавлял.

— У вас настоящая страсть к словарям.