Первый номер «Красного знамени» почти готов{105}. Вышло очень интересно. Но только странно заглавие, поставленное, чтобы сохранить традицию любимого папиного детища, оно — внутренне совершенно не соответствует содержанию. Журнал, конечно, не «красный», а патриотический. В одном я только не согласен с папою: он в восторге от пьесы Арефина, до сих пор бывшей под цензурным запретом{106}. А по-моему — это тоска в чтении и будет невероятно тускло на театре. Пьеса, где все действующие лица — попы! Это же умереть, когда они появятся на подмостках и заговорят о камилавках! Великолепна папина статья — отклик на замечательную статью Изгоева. Папа почти всецело присоединяется к Александру Соломоновичу, хотя и оговаривается, что ему лично неприятен скептический в отношении революции тон Изгоева. Но общие выводы одинаковы (хотя Изгоев делает их сильнее): сейчас нет никакой контрреволюции, никакого монархизма, никто не желает возвращения бесславно павшего режима, но — нелепая политика левых, их потворство крайним лозунгам, их «laissez faire, laissez passer»[29] в отношении большевизма — создают почву, благоприятную для возникновения отрицательного отношения к революции. Оскорблено национальное чувство, и революция начинает отождествляться с позором России. Бальмонт позволил перепечатать несколько своих стихов из старого «Красного знамени». Но любопытно, что он убрал самые резкие: «Это не соответствует моему теперешнему настроению. Тогда я жаждал крови!» Сняты: «Есть такой большой болван...» и стихи, направленные против императора: Бальмонт не хочет, считает неблагородным нападать на низверженного. /.../
Рене Маршан[30] повез меня и папу к Альберу Тома{107}. В приемной посольства встретили Mr. Плено{108}, который о «Mr. le ministre» отзывался довольно кисло: вероятно, его крупно-капиталистическому сердцу этот социалист совсем не приятен. Тома произвел на меня впечатление смутное: очень выдержан, ловок, дипломат, с той европейской гладкостью, которая очаровывает, ничего не давая. Социалист в нем заметен так же, как в китайском императоре. О событиях он говорил в духе вежливого оптимизма, по-видимому, они его тревожат. Но, конечно, эта тревога всецело относится к тому, что вдруг мы перестанем сражаться и покинем la belle France на произвол судьбы. Насчет Совдепа Тома отозвался скорее сочувственно, говоря, что там «теория» начинает уступать место «сознанию действительности». Но, вместе с тем, не без беспокойства отметил «увлечение, иногда чрезмерное, западноевропейскими течениями». «Я, — прибавил Тома, — большой поклонник нашей западной культуры, но не знаю, возможно ли ее всецело применять к такой оригинальной стране, как ваше отечество». О Милюкове Тома отзывался с большим сожалением, что противоречит упорным слухам, что Тома, как социалист, изрядно руку приложил к интриге против «ставленника буржуазии». Впрочем, быть может, это была только дипломатия — ведь перед ним сидели противники социализма.
Все явственнее и явственнее сказываются плоды сентиментальной умиленности нашего «тишайшего князя»{109}. Уничтожив полицию в нелепо-интеллигентской уверенности, что «население само организует порядок», «тишайший князь-шляпа», с одной стороны, дал простор «полезной деятельности» мазуриков, а с другой — вынудил не верящее власти население прибегать к суду Линча. Изо всех концов страны несутся сведения об ужасающих самосудах, сопровождаемых нередко дикими зверствами. Особенно свирепа толпа в Петербурге, зачастую губящая невинных. Третьего дня едва не погиб Воля, сын г-жи Ал., живущей в нашем доме, мальчик лет 13-ти. Он, посланный матерью к одним знакомым, почему-то пошел в их дом по черной лестнице. Едва он успел подняться на несколько ступеней, как сверху стремглав сбежал какой-то человек, бросивший в угол что-то. Мальчик не обратил внимания и продолжал подниматься. Но через минуту на площадку из кухни выскочила какая-то кухарка, накинувшаяся на Волю с криком: «Стой! Стой!.. Ты украл поросенка?» Мгновенно из всех кухонь высыпали бабы, с угрозами накинувшиеся на мальчика. Тщетно он отнекивался, клялся, что никакого поросенка он не крал. Ему не верили, а когда к тому же в темном углу лестницы нашли криминального поросенка, то подняли нечеловеческий крик: «Подбросил! Подбросил!» На свое несчастье, Воля был очень просто одет — в солдатских высоких сапогах и простой рубашке, поэтому ему не поверили, когда он сказал, что пришел в гости к знакомым. «Врет! — кричали бабы. — Это совсем не господский мальчишка!» В довершение беды знакомых не оказалось дома, а прислуга, не зная Волю в лицо (он пришел к этим знакомым впервые), заявила, что никаких таких мальчишек у ее господ отродясь не бывало. Разъяренные бабы уже собирались волочить несчастного мальчика на улицу и «скликать народ», каковое действие, вероятно, кончилось бы зверским убийством. К счастью, одной горничной сделалось жалко насмерть перепуганного мальчика, и она стала уговаривать подруг отпустить его, только «поучив немножко». Бабы, поупрямившись, согласились, сердобольная горничная принесла плетку, Волю растянули на ступенях и жестоко выдрали. Это безобразие все-таки не кончилось, слава Богу, смертью. Но вчера же на Апраксином рынке вышел случай еще ужаснее. Какая-то баба подняла крик, что у нее вытащили деньги, обвиняя в этом стоявшего рядом с нею паренька — продавца папирос. Тот, струсив, кинулся наутек, но толпа его догнала, долго терзала и наконец швырнула в Фонтанку. Не прошло и получасу, как на рынок прибежала совершенно обезумевшая баба, крича, что зря загубили человеческую душу: деньги, которые она считала украденными, оказались забытыми ею на столе дома. Толпа пришла в великое негодование и, очевидно, для восстановления попранной справедливости, утопила в Фонтанке и бабу{110}. Наша знаменитая милиция, конечно, ничего не делала. Да и что могут делать эти слабосильные уроды, которыми командуют жиденята из неустроившихся помощников присяжных поверенных?