— Не рассчитала, Анатолий Тимофеевич, — почти шепчет Прасковья Тихоновна, глаза у нее наполняются дрожащей влагой, которая тотчас же проливается быстренькими блестящими ниточками.
— Ну хорошо. Потом вместе подумаем. Ну, ну, Прасковья Тихоновна, бодрее надо, бодрее. Вот, право, какая вы! Все, все, Прасковья Тихоновна. Прошу вас, не надо. — Толя идет к машине и приносит сумку с письмами, вытаскивает пачку. — А это вам, Прасковья Тихоновна. Помните, я вам обещал перец и лавровый лист? Так вот, в этом конверте.
— Спасибо. — Она вытирает снятым платком слезы. — Не знаю уж какое спасибо, Анатолий Тимофеевич.
— Пустяки. Ну, поехали, Петя. Салют!.. — Сереге он ничего не наказывает и вообще не замечает его.
Лида перебирает письма.
— Вам, тетя Паша, ничего, мне, понятно, тоже ничего, а остальные, считай, одному Геночке — это же ответить надо!.. Эй, брюнетик! А ты письма получать будешь? Девочки-то не забудут? Ишь мальчишечка какой — я бы каждый день писала.
— Так чо писать-то, вот он я, — радостно и лихо распахивает руки и шагает к Лиде.
— Но, но! Быстрый какой! — отступает Лида.
— Так что тянуть? — похохатывает Серега.
— Да уж повременим. Скорость переключи, брюнетик.
— Задний ход, что ли?
— Ну!
Серегино лицо отвердевает, глаза напряженно щурятся, в них как бы усиливается черно-фиолетовое гипнотическое свечение — этой маской Серега почти беспроигрышно пользуется и в парке, и на улице, — с доверительным жаром быстро и тихо говорит:
— Слушай! Ты — во-от такая девчонка! Давай на пару почудим? Точно — не соскучимся.
Обычно те девушки благосклонно соглашаются «почудить»: отплясывают с ним твист в запрещенных местах — то у горисполкома, где мощные репродукторы, то в магазине грампластинок, то на чинном вечере-встрече с ветеранами труда, так же развлекаются на лодочной станции, любят попадать к шампанскому в Доме бракосочетаний и замечательно выступать давними друзьями жениха и невесты, которым в счастливом ослеплении неловко кого-то не узнавать.
Серегу слышит Прасковья Тихоновна. Уже остывшая от мимолетной обиды, она смеется и машет на него:
— Ой, батюшки! Еще одного чудака не хватало! Явился! А то уж, верно, от скуки пропадали.
Следом смеется Лида:
— Почудим, мальчишечка! Еще как почудим! Я вприсядку, ты вприглядку, — может, что и вычудим.
Понимая, что номер провалился, смеется и сам Серега.
Прасковья Тихоновна говорит:
— Хватит дражниться-то, Лидка. Геночка узнает, даст тебе присядку…
— Ой, держите меня, боюсь!
— Забоишься, погоди еще. Тебя, парень, мамка-то как звала? Ты давай, Сергей, поешь да поможешь кой-чего.
Серега ест тепловатый гуляш — подбородок блестит от масла, за ушами в самом деле потрескивает, голова наливается сонной пустотой, живот тяжелеет, остро упираясь в ремень (на траву бы, в холодок, потомиться в сытости!). Но, превозмогая зевоту и каменную слабость в ногах, Серега постепенно расходится: до пота таскает воду от ручья, заполнив шестиведерную бочку летнего душа и трехведерный бак для питья, приносит громадную охапку смолья для быстрого жара в очаге, чистит песком алюминиевые тарелки и кружки.
А после они втроем садятся вокруг чугунного котла чистить картошку; и кажется, что котел бездонный — чистят, чистят, а в нем не прибывает.
— Неужели столько съедят? — удивляется Серега.
— Умнут все — и не оглянутся, — говорит Лида.
Прасковья Тихоновна поет-мурлычет с закрытым ртом; и тоненький, дрожащий звук живет будто не в ней, а где-то витает рядом, вокруг лоснящегося смуглого лица и над головой, робким, одиноким комариком.
Затем она расспрашивает Серегу:
— Ты здешний или чей?
— Здешний.
— Отец-мать с тобой?
— Одна мать.
— Работает?
— Ага. Бухгалтером.
— Братья остались? Сестры?
— Нет. Вот я только.
— Чего ж мать-то бросил?
— Как бросил? Поехал и поехал. Сама велела.
— «Велела, велела». Удержать, видно, не могла, вот и «велела». Как волки, в лес смотрите. Учишься?
— В вечерней теперь. Мать же мало получает, самому надо…
— Ври больше, паря! Знаю я вас, барахольщиков! В вечерней лениться сподручней, вот и бежите. А мать, хоть до какой доведись, жилы вытянет, чтоб учился. Получает мало! Хватало бы, если б сынки об ученье думали.
— А зачем жилы тянуть, когда я работать могу? Так же проще.
— Всегда все просто, если рассудить, да не больно просто в натуре-то получается. Мать всю жизнь старается возле детей жить, ей больше ничего не надо, а вы раз, раз и разбежались. Вы думаете, без матери проще, свободнее, сам себе голова. А мать на бобах одна живет и не живет, а мается — какая без детей жизнь?