— Вот я те и говорю: веселый, здоровый мужик был. А по-другому, Волоха, не умею. И случаев никаких уже не помню, башка уже не та…
Володя замолчал. Дед Степан поднялся от костра:
— Што поделаешь, Волоха. Хреновый из меня рассказчик. Байки охотницки — еще куда ни шло, а про жизнь — затрудняюсь. Извини, паря. Побегу Фокичу пособлю. Ты-то не пойдешь? Тогда присматривай тут за костром.
Легкое золотистое пламя своей неназойливой властью удалило Володю от прошедшего дня, сообщив мыслям сосредоточенно-медлительный ход. «Наверное, напрасно допытываюсь я про отца. Невозможно узнать его ни по каким рассказам. Все равно после них я представляю, пусть даже хорошо, какого-то незнакомого человека. Как из книги узнаю жизнь героя. А моего-то личного знания, личного участия в этой жизни нет, и я никогда не представлю: кем был для меня отец. Мне семнадцать лет, пятнадцать из них прошли без отца, и, в общем-то, я ни разу не чувствовал себя из-за этого несчастным. Не знаю, привык, а все-таки удивительно: вот сижу здесь, думаю о незнакомом отце, вдруг появилась охота увидеть его живым. Почему? Может быть, пора об этом думать, может быть, возраст такой подошел, когда обязательно задумываешься об отцах, живых или мертвых, — это уже не важно. Нет, важно, конечно. О живом думать легче, он — перед глазами, даже не думать, соглашаться с ним или нет, это о мертвом надо думать — с ним не поспоришь, он не возразит.
Да, прожить бы его жизнь, почувствовать бы ее, тогда бы ясно стало: вот отец делал так-то и так-то, а думал так, и ты участвуй в делах его и думах. А одному трудно и очень неясно…»
Вечер все сгущался и сгущался, переменив теплый, веселый запах горящего смолья на грустный и влажный тальника. Пришла Настя в венке из поздних фиолетовых подснежников, с охапкой жарков и каких-то белых цветов, с крупными редкими лепестками. Володя обрадованно поднялся навстречу: ему не терпелось сказать ей, что нынешний вечер очень значителен — так остро и глубоко думается, так полно чувствуется красота — вообще он, видимо, повзрослел, и жизнь теперь ему представляется необыкновенно сложной и стройной шуткой.
— Как хорошо, что это ты пришла! — Голос у него сделался хрипловато-писклявым от молчания и нервного озноба, возникающего обычно у впечатлительного человека, когда он торопится рассказать о своем чувстве или переживании. — Я здесь сидел, думал. Смешно, но никогда раньше не замечал, что интересно просто так вот сидеть и думать. И что от этого особенно полно чувствуешь жизнь…
— О чем ты думал? — Настя бесцельно перебирала цветы прямо в охапке и нет-нет да окунала в прохладную зелень лицо, громко, с наслаждением вздыхая при этом.
— Думал, что мы очень правильно сделали, что пошли в этот поход. Понимаешь, сидел я здесь один, и вечер так меня закружил, что стало казаться: тени, тени в круг меня ходят! Понимаешь, прошедшие тени! Как говорит Сударь, сработала историческая фантазия. Мне и страшно, и холодно, и восторг какой-то, что я чувствую!
— «Здесь чудеса, здесь тени бродят…»
— Нет уж, пожалуйста, Настя! Не шути! — Володя приблизился к ней и остановил ее руку, перебиравшую цветы. — По-моему, это важное чувство. Я хочу, чтобы ты поняла, что я думал. Чтобы у нас это общим было! — Володя неловко задел цветы.
— А ну тебя! — Настя нагнулась за ними.
— Настя, зачем ты так?
— Давай лучше помолчим. А то ты уже всхлипывать начал.
— Но почему, почему ты так?
— Успокойся. Я все поняла. Но давай помолчим.
— Ни за что не прощу тебе этого! Никогда! Ты… ты какая-то бесчувственная, вообще, я тебя не понимаю!
— Замолчи. Устала не знаю как, а тут еще выслушивай.
Послышались голоса возвращающихся рыбаков: басок Коли Сафьянникова, тоненькие, радостные восклицания Тимофея Фокича, гулкий бас деда Степана. Володя замолчал.
На другой день, воротившись из похода, Володя застал мать дома. Она собиралась на завод, во вторую смену, куда-то закатилась табельная бирка, мать обшарила все углы, отодвинула комод, заглянула под кровать — лицо у нее было красным и сердитым. Володя, наспех умывшись, не садясь за стол, принялся помогать матери. Бирка нашлась в газетнице, мать обрадованно и удивленно развела руками:
— Это надо же, где была! Хоть всю жизнь ищи — не найдешь. — Она сунула бирку в карман спецовки, вынесла в коридорчик завернутый бутерброд, старый кошелек из черной кожи, библиотечную книгу, сложила все это горкой на обувном ящике, чтобы перед уходом не забыть, и вернулась в комнату.