Глухой, сытый стрекот — Ваня и Дроков делают первые зарезы. Сосна поначалу не чувствует пилы: тот же неслышный ветер перебирает ветви, тот же спокойный, смуглый румянец на теле, но полотно все жаднее и жаднее вгрызается в ствол, все сильнее хлещет желтая струя опилок, сосна испуганно, тревожно дрожит, пытается вытолкнуть пилу, не пустить дальше, давя на полотно сильно и резко, всем телом, — тогда Ваня или Дроков одной рукой похлопывают ее, подталкивают, как бы уговаривая: «Ну, чего ты, чего ты, дурочка. Не бойся, хуже не будет. Давай, давай. Что же сделаешь?» И сосна с короткими скрипучими всхлипами клонится, клонится: «Кр-р-ш-ш-ух» — из последних сил отталкивается уцелевшими лапами от земля раз, другой и смиряется. Ваня и Дроков в последний миг перед падением отскакивают, хоронятся за стволы — напоследок так может вывернуться, так влепить за погибель — не поднимешься. А теперь долой пот со лба, пройтись вдоль поверженной, довольно гмыкнуть: «Зря артачилась, голубушка. Совсем зря. Силы в тебе — слава богу, да толку что?» — и приняться за новую.
Олег кричит:
— Геночка, старт! — и давай, пятясь, помахивать топором с одной стороны, с другой тонкие ветки — тюк, тюк, толстые — кжых, кжых, — жарко, очень жарко, косой, быстрый взгляд на Геночку — и опять топором: тюк, тюк, кжих, кжих: шебаршат, выгибаются ветки по земле — готова!
— Спеклась! Геночка!
И почти в ту же секунду Геночка вторит:
— Спеклась! Один ноль, согласен!
Миша Потапов подползает на трубоукладчике, выскакивает, заводит петли под ствол, бормочет: «Давай сюда чистенькую, давай сюда свеженькую!» Поднимается треугольная рама и на тросах плавно покачивается, нянчит сосну, бережась, укладывает в бурт — оттуда уже сияют, таращатся желто-белые, веселые глаза сучьев.
А Сереге, к сожалению, работа не пришлась, так что перекуры не в радость: они раздражающе коротки, и после них еще больше слабеешь. Быстро устают руки — игрушечная легкость топора давно забыта — лезвие всаживается вкривь и вкось, подворачивается от неточных ударов; топорище, вроде бы гладкое, отполированное, саднит ладони. Спину, плечи, шею стягивает тупая, простреливающая боль, работа кажется несносной, бесконечной. Серега спрашивает в конце концов:
— А что, прямо с сучьями нельзя, да?
— Никак нельзя, дорогой, — отвечает Олег Климко. — У нас с леспромхозом договор, копеечку за это получаем. Копеечка неплохая — старайся!
— Угу, буду, — топор уже валится у Сереги из рук. Тихо подходит Миша Потапов, отбирает его и дочищает ствол. Глядя, как послушно и быстро падают ветки, Серега думает, что пропади пропадом и магнитофон, и охотничье ружье и летчицкие унты, и прочие вещи, о которых так замечательно легко мечталось по дороге на трассу, — лишь бы не загибаться на такой жаре, на такой вот никудышной работе.
И хоть Дроковым предусмотрено Серегино разочарование, с утра еще наказано: «Захаров! Особо не надрывайся. Устанешь, Потапову помогай», то есть отдыхай, дурака валяй. Зацепить тросом ствол — детская забава, пустяки, но Серега злится, изводится обидой, что перерабатывает: «И здесь вкалывай, и туда мечись. Обрадовались, навалились. Нашли негра».
К концу дня выходят на поперечную просеку, завтра на базу, там, говорят, на опоры пошлют, и Серега оживляется неизвестностью. Он на равных, с удовольствием курит перед дорогой, похохатывает, бодро вмешивается в разговор — оказывается, не так уж и устал.
Геночка, скрестив на груди руки, отставив ногу и несколько вздернув голову, говорит ему:
— Нам надо объясниться.
— Валяй.
— Вчера я был виноват. Психовал и грубил тебе.
— Ничего, ладно. Я тоже пенку выдал.
— Может, мы заживем мирно, но сначала объяснимся.
— Да уже вроде ясно. Раз вкалывать вместе, чего глотки драть. — Сереге приятен этот разговор: ничего будто бы парень Геночка — договориться можно, свой.
— Нет, не ясно. Я должен знать, у тебя за душой что-нибудь есть?
— Против тебя, что ли? Ничего.
— Благодарю, но я не об этом, — Геночка упивается тем, что отменно вежлив, благороден, сейчас он выдаст этому наглецу. — Ты придерживаешься каких-нибудь правил про себя в душе?