Выбрать главу

Он часто думал: «Отчего так вышло? Трусость, только моя трусость. Но ведь Кеха-то по морде схватил, а не побежал! Почему у него-то страха нет? Или у него ум сильнее страха? И я умом-то понимаю, что трусить нельзя. Еще как понимаю, елки! А мог бы я не побежать? Зажмурился бы, сжался — черт с ним, испинали бы, зато бы не убежал. Ничего же особенного. Ну, изукрасили Кеху, не убили же. И меня бы не убили. Что же во мне смешалось-то, дрогнуло? Мог бы! Значит, не мог. Ни ума, ни сил, ничего не хватило. А у Кехи хватило. Значит, я хуже его? Конечно, хуже, елки-палки! Думать нечего. Скотина, выходит, я, мерзавец? Но что-то же хорошее во мне есть?» Володя вспомнил случайно слышанный разговор матери со старинной своей приятельницей, Варварой Петровной. Мать говорила: «Нет, я на Вовку не жалуюсь, слава богу, неиспорченным вырастает, хоть и одна я с ним мыкаюсь. Мальчишка послушный, ласковый. И в доме хозяйничает, и меня ему жалко — грех, грех жаловаться, Варвара». «Вот, вот! — обрадованно схватился Володя за это воспоминание. — Есть же у людей слабости, и я вот боязливый, недостаток это мой. У Кехи тоже слабости есть. У него такой характер, у меня такой. Это же естественно, елки-палки! По слабости своей и побежал… Да нет! Я предал, предал — вот где ужас-то! Какая уж тут слабость!

А еще перед Настей выламывался в походе — тени прошедшего, важное чувство, хочу, чтоб и ты его разделила — вспомнить тошно! Эти тени меня сейчас бы пристрелили, и правильно бы сделали! Ладно, отца нет, сам свой позор тащу, а так бы и он виноват был, что такого труса вырастил. Вот и пожалуйста: у Кехи — дед белый, а он не побежал. А у меня… Жуткую чушь несу, при чем здесь все это?

Что, я раньше не замечал, что есть во мне страх-то. Замечал, сколько раз: и драк уличных боялся, и в парке боком уходил, когда правобережные появлялись на танцах, всегда живот прилипал, сейчас-то уж надо до конца додумать. А то наловчился о неприятном не думать — трусил, боялся, а потом вроде и не со мной это было, объяснял, что голова болела, что домой торопился, что на свидание надо было, а сам от страха убегал.

Кеха знает что-то такое, что не дало ему струсить. Обязательно знает! Одним умом страх не возьмешь, я бы тоже тогда не убежал. Если бы помириться, я бы первым делом спросил: скажи, как ты научился не бояться? Наверное, все очень просто, все дело в какой-то одной, главной штуке — ее поймешь и не будешь дрожать. Или не поймешь, так почувствуешь. А может, вообще ничего нет и знать ничего не надо: на кулаке сосредоточиться, привыкнуть к мысли, что раз кулак, то им надо бить, раз у другого кулак, надо ждать, что влепит. Боксеры же привыкают. Ко всему приучиться можно — вот привык же я бояться… Да ну, все к черту! Голова кругом! Узнаю про главное, не узнаю — со страхом мне теперь все равно не житье».

Приехала Настя. Южный ярмарочный ветер все еще обвевал ее, порошил в глаза золотистой пылью, чтобы до поры Настя не узнавала родных улиц, согретых кострами августовских лиственниц, чтобы она имела право воскликнуть на манер дамы, утомленной дальней дорогой: «Боже, как здесь серо и скучно», чтобы наконец Володя понял: приехала не прежняя Настя, ходившая с ним по городскому саду в белом фартучке и белых бантиках, а совсем иная девушка, ставшая после солнечных ванн и разлуки загадочным существом.

— Ну что, понравилось тебе там? — спрашивал Володя.

— Это не то слово — «понравилось». У меня голова кружится, как вспомню, — значительным, ненатурально-низким голосом отвечала Настя, а взгляд туманился, уплывал в невидимую Володе даль.

— Не соскучилась по… Майску?

— Нет, что ты, — и легкая, пренебрежительная улыбка присаживалась на краешки ее полных, тугих губ.

«Да, дождался. Чужая какая стала, совсем посторонняя. — Володя растерялся. — Как же я ей расскажу?»

Но тотчас же он заметил со странным спокойствием, что Настина отчужденность не отозвалась в нем тою горькою, пронзительной болью, которую он испытывал прежде, когда между ними случались размолвки. Уж как бы, верно, он изводился, возвратись вот так Настя в прежнее время! Какую вереницу блестящих молодых людей вообразил бы за ее плечами, с какою ревнивою зоркостью вглядывался бы в ее повзрослевшее от этого южного порочного загара лицо и уж, конечно бы, с глубокой грустью отметил, что куда-то подевались из ее зрачков веселые, сумасшедшие блики, а их место заняла противная томность — нет, все это прошло мимо Володиного сердца и взгляда, только ровно и нудно запричитала обида: «Так ждал, так ждал, а теперь, значит, и не расскажешь! Даже Насте!» И Володя впервые ясно и остро понял, что те дни, безмятежные, пылкие, глупые, никогда не вернутся.