— Садись с нами, похлебай, паря Вовка. Промялся, поди, славно? — и Володя, в самом деле, сел, но не у костра, а прямо на рюкзак — напрягшиеся икры не выдержали, не устояли: «Откуда он меня знает? Наобум так всех зовет, или дед Степан говорил? Что делается! Избу не узнаю, людей тоже, рыжий этот какой-то странный, смеется черт знает над чем, винтовки», — поплыл, закружился Караульный бугор вокруг прозрачного желтого пламени.
— А вы как меня знаете?
— Знаю, не знаю, угадываю. Правильно назвал? То-то. Уметь надо! — и мужик подмигнул Володе диким зеленым глазом.
Парень, названный Степкой, сгрудил угли, примял их и бросил на белый жар охапку смолья: огонь не сразу справился с ним — костер задымил черно и густо, мужик подскочил и ногой отшвырнул смолье, закричал:
— Сдурел, Степка! Гнуса, что ли, гонишь! Задымил. На пять верст видно — как вот уши-то накручу!
Степка сжался и вывернулся из-под протянутой руки:
— Да ладно, бать. Все одно уж темно, не видать дыма-то.
— Я тебе дам не видать! Сторожись с огнем — не маленький!
«Пала боится, что ли? Так до леса вон сколько. Из-за дыма уши крутить — во дает!» — Володя подошел к костру и сел рядом со Степкой.
— Без дыма какой огонь?
— Да не… Правильно он меня. Береженого бог бережет. — Степка заулыбался — плотные, белые полоски зубов натянули губы ровными, тонкими полукружьями.
— А чего беречься-то, не понимаю?
— Мало ли.
— Вы откуда?
— Из Юрьева.
— На охоту?
— Да вроде. — Подошел мужик с деревянными почерневшими чашками, встал на колени перед котелком, берестяным черпаком налил ухи. Степка с его приходом отодвинулся от Володи и даже отвернулся — сумерки обвели синеватой чертой его высокий, окатистый лоб, длинный, узкий — не отцов — нос, сжатые этакой смешной вороночкой губы, костлявый, тоже длинный подбородок. «Где я его видел? Ведь где-то точно видел!» — подумал Володя.
— Нюрка как за смертью ушла. Засветло доесть не успеем. В темноте какая еда. Вот ведь! — Он протянул Володе ложку. — Меня Еремеем зовут. Степанычем. Начинай, пробуй.
— Спасибо. Что же я один-то, — Володя достал из рюкзака хлеб, тушенку, выгреб на ощупь несколько плавленых сырков и принес к костру.
— Ну-ка, ну-ка, поинтересуюсь, — Еремей Степаныч с какой-то странной торопливостью, даже жадностью, схватил буханку, крепко помял ее толстыми шишкастыми пальцами — корочка захрустела, прогнулась, но не порвалась. — Смотри-ка, упружит как! Слышь, Степка!
— Но!
Еремей Степаныч прижал буханку к своему несуразному носу — в нем засвистело от сильного вздоха.
— Запах тонкий, зараза. Хоть на пасху ставь. Понюхай-ка, Степка. Как зовется-то? — спросил он Володю.
— Сеянка. А в Юрьеве другой, что ли?
— Малость другой. Сейчас вот угостишься, — Еремей Степаныч запустил руку в плетеный горбовик, вынул белый мешочек, зубами растянул вязочку — появился аккуратный, морщинистый каравай, из морщин посыпалась золотистая, прожаренная мука. Легким щекочущим дыханием осела она на Володиных губах, когда он впился, вгрызся в ржаную, кисловато-прохладную горбушку — солоно, жарко стало деснам, голодная спазма закупорила горло, но под напором хлебной силы откатилась назад, и в животе что-то потеплело, смягчилось, обрадовалось. Володя сказал с полным ртом:
— А я очень люблю черный хлеб. Это из пекарни или свой?
— Свой, свой. Ты вот что, паря, — Еремей Степаныч осторожно положил Володину буханку, — давай наш используем, а твой трогать не будем, оставим пока.
— Пожалуйста, конечно.
Пришла Нюра. У реки она сняла суконную блузу, темный платок, и теперь смугло-русые прямые волосы, закрывая уши, оплечьем лежали на белой, в синий горошек, кофточке. Надо лбом, на манер кокошника, Нюра укрепила три красные пылающие саранки. Щеки после холодной воды темно, упруго блестели, крутые скульные дуги нежно облеплял влажный пушок — лицо ее, которое ранее Володя не разглядел, поразило его. Неуклюжий отцовский нос, переносица бугорком, ноздри стиснуты и вздернуты, тяжелые губы, резкие скулы — черты эти, взятые раздельно, никак бы не украшали Нюрино лицо, но неправильность их уравновешивалась прекрасным, чистых линий лбом и сильными, глубокими обочьями, в которых горели, зеленели дикие отцовские глаза — красоты в лице не было, была притягательная, смущающая душу властность.
— Охти мне, — засмеялся Еремей Степаныч. — Вон чо для гостя-то разукрасилась. Слышь, Вовка, для тебя девка старалась. Аж царски кудри где-то нашла. То-то дождаться не могли.