— Серега, друг! Опомнись! — Олег трясет его за плечо. — Не пори чушь!
— Да, Захаров. Ты не прав. Я следил — все было правильно, — строго говорит Дроков.
— Гады! Уходите! Не лезь, не трогай меня! Судья, плешь пупырчатая! И ты гад!
— Ну, братец, уволь. Еще и мне тебя бить захочется. Пошли, ребята. Пусть очухается.
— Потапов, останься, — приказывает Дроков и первым уходит по тропочке.
Миша располагается под сосенкой, на Серегу и не взглянет, вовсе его не замечает, а так, сидит человек сам по себе, притомившийся путник, дремотно ему, уютно, в ногах лежит верный пес, сторожит эту дрему. Глаза у Шайбы тоже прикрыты, голова на лапах — не шелохнется, только напрягаются, подрагивают острые уши, ощутив близкую стрекозу или слепня.
Повсхлипывав, побранившись, уже для себя, Серега оттирает кровь. Нос у него не то чтобы разнесло, а, сохранив прежние очертания, он вроде бы отсырел, налился зеленоватой водой, одновременно полиловев. Миша дружелюбно подсказывает:
— Слева еще утрись, на щеке.
Серега, забыв о позорной истерике, доверительно спрашивает:
— Думаешь, я не посчитаюсь, да? Думаешь, забуду я Геночке? Пусть только в Майске появится? Ох, уж тогда! Представляешь?
Миша таким образом говорит «да», что можно принять его и за сочувственный, утвердительный ответ, и за этакий философический возглас, обозначающий: «Вот ведь пироги какие! Бывает же!»
И потом, возвращаясь домой, Серега все размышляет вслух, как он отомстит Геночке, а Миша все тянет и тянет свое неопределенно-утешительное «да».
Мишу, между прочим, всегда оставляют утешать кого-нибудь, кому-нибудь сострадать, хотя ни того, ни другого Миша делать не умеет, а просто присутствует при несчастном и молчит. Он никогда не отказывается от малоприятных и хлопотных поручений.
Положим, у кого-то круглая дата трудовой или жизненной деятельности — пожалуйста. Миша уже с подписным листом, собирает деньги на подарок юбиляру; кто-то заболел, и болезнь продвигается медленно, все просто устали навещать, опять-таки слово за Мишей — он один не устает, а ходит и ходит, носит гостинцы, сидит у постели, молчит, дакает — больной и растрогается: «Душевный какой парень», — и тут же попросит Мишу в аптеку сбегать, дровишек поколоть, за водой сходить. А то бывает еще хуже: помер кто-то. Все вздыхают, плачут в растерянности, суетятся без толку, за одно возьмутся, другого не окончат — лишь Миша, постоянный председатель похоронных комиссий, по обыкновению сосредоточен и тих и, уж будьте уверены, похоронит человека достойно.
Подобная безотказность, готовность услужить людям проистекает, видимо, из приютского воспитания Миши. Жизнь в детдоме, постоянно приучающая к публичному проявлению чувств, может быть самых тонких и трепетных, и сообщила ему черты человека истинно артельного: незлобивость, терпимость к чужим странностям, этакое мудрое, бесшумное повиновение чужому горю.
В общественном плане, помимо непременного участия в различных благотворительных комиссиях, Миша занимается еще художественной самодеятельностью. Такой человек для нее, да в таком глухом месте, — сущая находка, потому что он соглашается и петь, и плясать, и декламировать, а уж на то пойдет, так может выступить и в гимнастической пирамиде. Причем в этом деле Миша так же добросовестен, как и в других: надо по ходу спектакля падать, он падает — натурально, не притворяясь.
Признаться, самодеятельность в некоторой степени дурно повлияла на Мишу: он всех рассмешил однажды, сделав укладку, которая при его-то каменных, необъятных скулах и мощном, неуклюжем носе выглядела действительно забавно: неожиданно пристрастился к зеркалу, подолгу рассматривая и оглаживая перед ним лицо; стал собирать портреты кинозвезд, всевозможные театральные и концертные афиши; кроме того, он полюбил изъясняться словами спектаклей, в которых сам бывал занят или которые слышал по радио.
Вот и сейчас Миша цитирует:
— «Маша, ты на пороге новой жизни!»
— Что? — не понимает Серега.
— Да, говорю, домой пришли.
Прасковья Тихоновна уже ждет их, сидит под навесом. Посмотрев на Серегу, она звонко пришлепывает ладонью щеку и так, на ладони, покачивает голову:
— Батюшки! Нос-то у тебя, Серега, нос-то! Поешь-ка вот, да примочку с содой тебе сделаю. Садись, садись, вояка! Не дуй губы-то. Вон оладьев тебе каких оставила. Ешь, ешь больше, силы больше будет!
Серегу передергивает: «Ласковые какие стали. Одна компания — поиздеваться только. Еще и старуха смеется — Олег постарался, обрисовал. Ну, уж попадетесь когда», — но есть тем не менее садится, и ест с аппетитом.