Тут-то и настиг их одноглазый старик с компаньонками. Он выхватил у Крытова лопату, выкопал одну свеклу, другую и потрясенно, тоненько пропел: «Ва-а-арум?»
Крытов пробурчал:
— Ну, завяньгал.
Старик подпрыгнул к нему, замахнулся бледным кулачком, но не ударил. Запищал, захлебываясь словами, казалось, вот-вот изойдет желтой пеной, так неутомимо взбивал его язык слюну.
— Сейчас приговорит, — опять пробурчал Крытов. — Вон как расплевался.
— Не зли ты его, Кодя. От твоего голоса он из себя выскакивает. — Гриха и прежде, при мире, любил увещевательные, осторожные движения: не спорь с классной руководительницей, а то на заметку возьмет; не связывайся со шпаной из Заречья, приставшей к девчонкам из их класса, а то потом эти пакостники проходу не дадут; Крытов привык к Грихиной опаске и оглядке, как привыкают к иным изъянам ближних, к заиканию, например, или косолапости. Но теперь Крытов в неостывшем нетерпении хоть на миг пересилить плен не спустил Зотову:
— Цыц, Гриха. Надо взбрыкивать, чтоб заметно было, что мы еще тут.
— На силу огрызайся не огрызайся, — рассудительно и негромко, но с уловимым шелестом благонамеренности заговорил Гриха, — но голову она открутит. Вон кобура-то как жадно ощерилась!
Одноглазый подскочил к Грихе, ткнул кулачком в зубы — небольно вышло, как-то несерьезно, будто в сценке любительской, да еще эта черная подушечка в кулаке зажата. Крытов отходчиво подумал: «Зуботычина за кротость», — но старик, должно быть ощутив физическую нелепость своего рукоприкладства, зашелся в крике, затопал, поскользнулся на сырой глине и компаньонками под локотки был поддержан. Подушечку он швырнул в Гриху, тот с готовностью ее поднял и протянул старику.
— Э-эх, — Крытов опять зло напрягся. — До чего же ты гибкий, Гриха.
И наказание им старик назначил вроде бы несерьезное и вялое, как этот тычок в зубы. Их привели утром в столовую, где старик завтракал, усадили перед его блекло-воспаленным оком. Он пил кофе мелкими быстрыми глотками, прицеливаясь, вперяясь то в Крытова, то в Гриху, казалось, старику не терпится выбить бессмысленный задор из этих молодых пакостников. Но, отставив чашку и еще несколько потыкав их глазом, старик перешел в кабинет, где принялся что-то записывать в амбарные книги, а Крытов с Грихой опять сидели перед ним, переведенные в кабинет компаньонкой с наганом. Старик стих, успокоился за бумагами, глаз очищался от свирепой красноватой мути.
— Скорей бы уж мучил, что ли, — шевельнулся Зотов. Он вспотел и указательным пальцем сгонял пот со лба к вискам.
— Ему торопиться некуда. Уморит потихоньку. — Крытов приготовился к долгому сидению под сверлящим оком. — Пока придумает как, пока распорядится… Нам тоже не к спеху.
— Страшно, Кодя. Что-нибудь такое придумает. А может, уже придумал.
— Да уж поиздевается. Усы твои по волоску выщиплет. — Зотов отпустил усы, выросли редкие черные кустики, настолько противные и несуразные, что Крытов и потешаться над ними не мог, а лишь плевался и упрашивал сбрить этот срам, на что Зотов отвечал: «Теперь добра не жди, пусть растут».
Старик, оторвавшись от бумаг, опять прицелился, неторопливо и пристально, так сказать, установил мушку под самое яблочко — компаньонки поняли этот взгляд как неодобрительный и зашикали, замахали на Крытова: «Молчать, стоять смирно», — но старик остановил их, пожелал, видимо, слушать чужую речь, возбудиться ее звучанием и что-нибудь этакое прописать невиданным уборщикам свеклы.
— Ишь, высверливает! Титюк нашелся! — сказал Крытов. — Гриха, похож одноглазый на титюка?
— А что это?
— А это вроде, — Крытов выбрал словцо поувесистее, где «д» так крепко соединялось с «з», что в ушах ударяло, — вот такой «юк».
Зотов неожиданно развеселился, прибавил к крытовскому два своих «юка», то ли вспомненных, то ли образованных тут же.
— Пусть подавится. Пусть глотку-то обдерет, — и Зотов с замирающей, мстительной сладостью в голосе, прижмуриваясь, повторил — и раз, и другой — свои «юки».
Они перемещались за стариком по дому, по двору, прошагали за ним в поле и снова вернулись в дом, эти перемещения свершались под напором стариковского выцветшего глаза, не утратившего тем не менее некой гипнотической тяжести. Погоняющее око, ощупывающее и неустающее. Старик вспархивал перед ними на высокие табуреты и кресла и с удовольствием болтал ногами, въедался оком в чужие лица, в несмеющие подняться веки, в молодые, гладкие лбы — что за странные мозги за этими лбами, заставляющие выкопанную свеклу снова прятать в землю? Может быть, старик, всматриваясь так, искал в них дополнительные признаки помешательства, потому что нормальные люди не закапывают свеклу? Может быть, новые работники вообще не знают, что такое нормальная жизнь?