Выбрать главу

Немилостива к беглым ночная дорога: предостерегающе звенел при каждом шаге булыжник; смутен и опасен был каждый придорожный куст; вязка и скользка земля, по которой обходили они каждую деревню. Одна была радость — глубокая, немеренная тьма, до рассвета спасавшая и защищавшая. Споро шагали Крытов с Зотовым, с жарким напором, только искры летели из-под батогов да посвистывала морось меж рогов накинутых на головы мешков.

Рассвет догнал их в дубовом лесу. Натаскали в яму, вырытую кабанами, толстых влажных листьев, зарылись в них, прикрылись мешками и быстро, каменно заснули. Пока спали, пошел мокрый густой снег, и так бело, пусто, безнадежно стало вокруг, что Крытов еле удержался от вздохов и жалостливых сокрушений. Зотов же, ежась, не попадая зубом на зуб, выговаривал с простудной гулкостью:

— Промерз до печенок. Корежит, ломает, смотреть больно.

— Кипятку сейчас примешь и оттаешь. — Крытов собирал костерок из сучков, хворостин, сухих веточек, мало их было в просторной дубраве. — А там разгонимся — пар повалит.

Но кипяток не согрел Гриху, и ходьба не согрела — нога за ногу у него заплеталась; при таком шаге скоро и Крытов закоченел, все останавливался, поджидал Гриху. Тот, навалившись на батожок, хрипло, часто дышал. Вот, покачиваясь, наклонился, зачерпнул снега, утерся им.

— А теперь жарко, Кодя. Не могу! — Он сел. — Все, Кодя. Не подымусь. — Гриха стянул шапку, опять утерся снегом.

— Не дури, — Крытов, натягивая на него шапку, почувствовал, как он горит, просто-таки полыхает. — Побредем потихоньку. С двумя батогами.

— Все, все! Больше не смогу!

— Ну! давай в обнимку, Гриха. — Крытов поднял его, подсунул шею под его вялую руку. — Потопали!

Как ни старался, шагать Гриха не мог — жаркая лихота отняла все силы. Крытов несколько проволок огрузшего, плаксиво стонущего друга, прислонил к дереву.

— Стой, стой. Счас на закорки возьму. Счас отдышусь.

— Кодя, не бросай! — Гриха заплакал. — Пропадать неохота-а-а… Не бросай.

— Эх, как тебя! Помнишь Жилина с Костылиным? Правильно, твоя бабушка вслух читала. Правильно, зимой, в морозы. Мы с тобой на печи сидели. Ну, не реви. Давай, Костылин. Та-ак. Только шею не дави. За плечи держись…

Зотов тыкался ему в шею горячей бессильной головой, Крытову это очень мешало, и он прикрикнул:

— Держи голову, черт тебя!..

Зотов подержался немного и снова тюкнул в шею: то ли в дрему впадал, то ли в беспамятство. Когда ссаживал его, Крытов и сам, запаленный, валился рядом, Зотов глаз не открывал, сидел обмякнув и облизывал запекшиеся губы. Крытов тоже говорить не мог, тяжел был Гриха, спина под ним трещала, и горло забивал надсадный хрип.

К утру наткнулись на будку дорожных рабочих, оставленную, видимо, до лета: двери были заколочены и оконце аккуратно затянуто фанерой. Уложил Гриху на лавку, посидел у него в ногах, отдышался, затопил чугунную печурку — угольные брикеты были тут же, в ящике.

Гриха бредил, собирал посылку в Древлев, собирал торопливо, с оказией, просительно приговаривая:

— Мигом я, мигом. Я не задержу. Сахар вот, чай — ох, бабушка у меня чаевница. Шелку вот парашютного лоскуток — пригодится ей.

Гриха привстал, и осмысленная, мечтательная улыбка раздвинула воспаленные небритые щеки.

— Запоминай. Вдруг бумажку потеряешь. Посадская, семь. Меланья Гавриловна Зотова. Ну, скажешь, что все хорошо у меня. Воюю. Что кланяюсь ей низко.

Крытов, успокаивая, легонько прижал его к лавке.

— Поклонюсь, запомню. Счас тряпицу намочим да на лоб тебе.

Зотов стих ненадолго от свежего влажного холодка, а Крытов, все придерживая его, быстро прошелся, пролетел по Древлеву, от церкви Бориса и Глеба, от Заречной то есть стороны, до старых берез Посадской, до грачиных шапок, подброшенных над каждым домом да так и не упавших. И помахала ему с крыльца Меланья Гавриловна, Грихина бабушка, насмешливая костлявая добрая старуха. И мелькнул на крыльце за плечом Меланьи Гавриловны давний зимний день: они с Грихой, вырвавшись из древлевских сугробов, сидят на печи. Забывчиво пошмыгивая, жуют пироги «с молитвой», а бабушка по складам читает им «Кавказского пленника».

Из беспамятства Гриха так и не выбрался. Слова он уже не выговаривал, а источал слабое, состоящее из гласных бормотание, еле теплящиеся звуки. Тени слов, чуть отсвечивающие синевой, обметывали черные распухшие губы. Напоив его, напитав тряпицу новым холодком, Крытов тупо думал об одном и том же: никуда теперь не убежать, надо сдаваться, иначе Гриха пропадет, надо, понурившись, идти в ближайшую деревню или городок и привести сюда немцев — этакая дичь и чушь одолевали Крытова, что встать не мог, отмахивался вяло от здравого смысла, ну, еще ночь, а завтра пойду. Ночью докатывался до него по свежему снегу, зябко пропитывал обширную тишину кошачий вой, переходящий то в леденяще-младенческие вскрики, то в мерзкие, тягучие стоны — недалеко было селение, и идти туда было, значит, недалеко. «Сами заметят. И ходить не надо, — приободрялся несколько Крытов. — Конечно, заметят. Так что потерпи, Гриха… Пусть заберут, но сдаваться не будем. Что же это за кошки у них? Разорались раньше времени. Марта подождать не могут».