Проехала утром мимо их будки подвода, Крытов выскочил, замахал возчику, закричал, но тот не услышал, укатил, причмокивая и подергивая вожжами — и причмокиванье, и хлопок ремня о сытую, гладкую ляжку коня вроде сами по себе отстали от подводы и потихоньку опустились в снег.
Но возчик заметил и следы вокруг будки, и крытовский крик услышал — через час-другой приехала машина с солдатами. Запомнил, как лежал Гриха на дне кузова, как шапка сбилась и закрыла ему лоб и глаза, как медленно, старательно шевелились его губы — Крытову показалось, что он очнулся и что-то говорит ему, но гудел мотор и громко хохотали солдаты, не расслышал Крытов Грихиных слов и потом не мог пересказать их Меланье Гавриловне.
— На Посадской-то был? — спрашивает он неожиданно ожившего Григория Зотова и явившегося на берег Песчанки из Америки.
— А зачем? — Гриха нахлобучил дырчатую шляпу на глаза, и Крытов заметил, какие бледные, тонкие губы стали у Грихи. — Бабушка умерла — знаю. Я запрашивал.
— Дом стоит, ладный еще. И липы стоят. Катерине своей покажи.
— Ее церкви интересуют, иконы в монастыре посмотрели. Время останется, свожу на Посадскую.
— Ты же говорил, ей дом твой интересно посмотреть. А ты — иконы.
— Про дом не говорил, дом у меня там, — Зотов махнул в сторону Владимира и Москвы. — По-вашему, за океаном. А родился я в Древлеве.
— В монастыре, да? Под иконами?
— Ах, Кодя, Кодя. Положа руку на сердце: я просто забыл про Посадскую. Выветрилось.
— Совсем, значит, отрекся?
— Не отрекся, а остыл. Отвык. Чужим все стало.
— А за океаном, значит, все родное!
— Главное, где сердце успокоится. Помнишь, цыганки гадали? Там у меня сердце успокоилось.
— Марья Ивановна! — окликая жену, Никодим Власыч хотел отвлечься от постных, бескровных губ Зотова, выговаривающих постные, бесцветные слова. — Бери с собой Катерину и иди чай ставь. А мы следом за вами.
— Ты что, Кодя! Какой чай?! Долго расхлебывать будешь!
— Уж как-нибудь. Зачем тогда разыскивал, тень наводил?
— Бог с тобой. Мне бы и в голову не пришло — разыскивать. Случайно вышло.
— Как это?
— Вышли с Кэт из монастыря, и вдруг я вспомнил: раньше в Древлеве все друг друга знали. Вижу, какой-то юнец на лужайке с велосипедом возится. Я его и спросил: где Никодим Власыч Крытов живет? Он и показал…
— Вспомнил все-таки…
Они шли мимо церкви Бориса и Глеба, мимо древних тополей, шли в горку, к Ивановской заставе, вот показались ее беленые бокастые кирпичные ворота и за ними клеверное поле с пробными прокосами. Принес ветерок с Ивановского поля запахи подсыхающей земляники и вялого клеверного листа, так ненавязчиво, так деликатно напоминая о давних днях.
— Как ты выжил, Гриха?
— Вылечили. Потом снова в работники попал. Потом — к американцам. Так и прижился. Воистину вылечился.
— Ну и на кого же ты вылечился?
— Фотограф, мастерскую держу. Свадьбы, поминки, семейные торжества — работы хватает. Кэт в помощниках. И подкалывать меня не надо, Кодя. В свою жизнь я тебя не замешиваю. А ты как перемогся?
— Три раза еще бегал и все-таки убежал. Во Францию попал, в партизаны.
— В Древлев, значит, из Парижа прибыл?
— В сорок пятом, осенью.
— И всё?
— Что — «всё»?
— Стал жить-поживать и добра наживать?
— Сейчас посмотришь мои палаты.
— Значит, без последствий вернулся?
— К ненастью голова болит. Все-таки шарахнуло нас здорово. Ты как?
— Ясно, Кодя. Не хочешь правду говорить.
— Я уже и чаевничать с тобой расхотел. Катерину твою попотчуем, чтоб по-людски все было. А ты на лавочке посиди. Что ты все в душу лезешь?! Какое твое дело?! Последствия, последствия! Ты вот тоже — последствие!
— Видел я, Кодя, странную картину. Как фотографу покоя она мне не дает. Сюда мы ехали через Австрию. И обратил я внимание на одного слепого старика. Сидит на тротуаре перед домом и траву из булыжников выковыривает ножом. А сегодня утром под Владимиром другого слепого старика увидел. В канаве траву режет ножом и в корзинку складывает. То ли для козы, то ли для кроликов. Для кого, по-твоему?