Вознесшись к вершинам своей жизни, Татьяна Васильевна шумно вздыхает, без толку громыхает посудой, ни с того ни с сего легонько посмеивается, не зная, как еще-то и утихомирить сладко трепещущее сердце. Спрашивает, приступая к чаепитию:
— Тебе длинного или короткого?
— Длинного, мама, длинного, — смеется Серега, не столь угождая хорошему настроению матери, сколь почувствовав и в себе неизъяснимо-приятную легкость и умиротворенность от пребывания за этим столом, от старинной шутки матери, возвращающей его к той поре, когда он еще не беспокоился насчет ежедневной занятости собственного ума, а просто читал книжки, бегал на каток и даже не помышлял лгать матери.
Мать неловко держит чайник у плеча и так вот спускает коричневую струю в стакан: льется «длинный чай».
— Много еще учить-то осталось?
— Тьма! Завтра опять с утра засядем.
— У пацана этого?
— Ну да. Как-то удобнее вместе.
— Голодные, поди, сидите целый день?
— Прямо! Только и знаем, что жуем.
— А чего же, как волк, на щи-то набросился?
— Как работаю, так и ем.
— Ладно, ладно. Помалкивай, Болтухан Болтуханович!
Приходит Толя с газетой, тоже принимается за чай. Несколько набычив голову, он морщит лоб и смотрит поверх газеты своими голубовато-рыжими глазами.
— Горазд же ты жрать! (У Сереги от сытости влажно-порозовевшие щеки.) Вот я все удивляюсь, Татьяна Васильевна. Человек не работает, а ест. Да еще как!..
Но мать сегодня на стороне Сереги:
— Да будет, Анатолий Тимофеевич! Растет же. Да и не чужое ест…
— Вот-вот. В едоков и вырастают. А ведь, кроме живота, еще голова есть.
— Хватит, Анатолий Тимофеевич, хватит. Сейчас-то он делом занят. — Татьяна Васильевна поджимает губы, строжают морщины возле глаз, и вроде бы увеличивается от недовольства и без того крупный нос.
— Ну-ну. — Толя скрывается за газетой, а у спасенного Сереги слипаются глаза: все-таки замечательно ложиться спать без скандала.
Серега с задумчивою неспешностью расстегивает рубашку. Татьяна Васильевна с силою затягивается, даже табак потрескивает, все еще рассерженная Толиным неверием в мгновенное исправление сына, а квартирант с тихим пофыркиванием пьет чай. Сонно поскрипывает маятник — у обессилевших за день ходиков гирька вот-вот приляжет на пол.
Кто-то, с уважением отнесясь к позднему часу, негромко стучит. Татьяна Васильевна морщится: «Кого это еще черти несут?» — и решительно-недовольная плывет открывать. Щелкает замок. Она испуганно вскрикивает:
— А! Вам кого?!
Толя и Серега выскакивают в коридор. На пороге Федя Пермяков в лихо сдвинутой на затылок фуражке, потому что на лбу его широкий пластырь. Федя бледен, на костлявом подбородке от напряжения возникают полукругом швы морщинок, точно приклеенные обрывки суровых ниток.
— Гражданин Захаров здесь живет? — лишь для порядка спрашивает Федя, потому что вот он, этот гражданин, рядом, с отвисшей нижней губой и выпученными глазами.
«Продали, продали… Кто же это? Гады!» — долдонит в Серегиной голове беззвучным шепотом.
— Что он наделал? Украл, да? — Опасаясь собственной слезливости, Татьяна Васильевна спрашивает безнадежно-спокойным, тихим голосом, но все равно заметно, как у нее синеют губы и как резко, волнами, окатывает ее дрожь.
— Гражданка, мамаша, успокойтесь. Кражи не было. Было сильное хулиганство и оскорбление.
Татьяна Васильевна не дослушивает, а, схватившись за сердце, кричит:
— Занимались, да? Устал, да? Остолоп, паскудник, сукин сын! — И по щекам Серегу, по щекам: раз, раз, справа, слева!
— Что ты! Что ты! Узнай сначала! — пятится Серега и плаксиво бубнит.
— Мамаша. Гражданка Захарова. Подождите. — Татьяна Васильевна тянет руку к сердцу. — Значит, избит один гражданин, и вот я травмирован… Пришел сказать, что надо ожидать повестку в суд… Спокойной ночи!
— Товарищ милиционер, минутку! Не уходите, товарищ милиционер! — Татьяна Васильевна плачет. — Мальчишка же еще! Не надо бы суд-то, не знаю, как вас по имени-отчеству. Одна я. — Она вдруг хватает Серегу за черные космы и толкает к порогу. — Сейчас же извиняйся, паршивец! Кому говорю? Сию минуту извинись!
— А чо, обязан, да? Отпусти, — вырывает голову Серега.
— Не в «извиняйся» дело, мамаша. — В Фединых глазах скорбная непреклонность. — Я ничего, зла у меня нет. Но разве же дело во мне, мамаша? Так всю милицию травмируют, кто же борьбу осуществлять будет? Сами подумайте, — вздыхает Федя и прощается.
Потом матери совсем плохо. Со стоном она рушится на диван. Толя бегает на кухню за водой, за лекарством, потому что Серега безучастно хохлится на ящике с обувью, постепенно освобождаясь от неприятных ощущений, и не желает размышлять о случившемся. Толя пробегает мимо, со всего маху плещет ему в лицо из стакана.