Иногда во внеурочное время он выпивал, но не чрезмерно, а до легкой испарины на седеньких усах, до яблочного, свежего румянца на маленьких щечках. Он отыскивал тогда в своем дворе компанию молодых людей и, обмахиваясь шляпой, тонким голоском требовательно спрашивал:
— А знаете ли, судари вы мои, что такое честь? Что такое благородство? Клянусь, не знаете! Честь — это защита своего имени, это дуэль за первый косой взгляд на вас или на вашу подругу! Благородство — это умение не помнить себя ради другого. Не пресмыкаться, не угодничать, да-с!
К изречениям Тимофея Фокича вскоре привыкли, и в известный день, когда он входил во двор и обмахивался шляпой, ему уже кричали:
— Знаем, Тимофей Фокич, знаем. Мы за дуэль, — и молодые люди принимались бороться, боксировать, задыхаясь от смеха. — Сударь, я требую удовлетворения!
Тимофей Фокич качал головой и с горечью говорил себе:
— Да! Самые святые слова кажутся смешными, — потом поднимался на пятый этаж в свою одинокую комнату.
На урок к нему и торопились Володя с Кехой. Уроком этим завершался годовой, утомительно-долгий переход — по остальным предметам девятый «б» был аттестован. «Что сегодня Сударь учудит? — гадал девятый „б“. — Неужели спрашивать будет? Неужели не помилует?!»
Через открытые окна затопила классную комнату праздничная, солнечная прохлада, сквозь нее пробивался, струился горьковато-сладкий синий дымок — запах высыхающей травы и молодой березовой листвы: настаивалась на этой прохладе, на этом дымке надежда, что Тимофей Фокич помилует, даст волю, отпустит на все четыре стороны, и в какую ни пойдешь — везде каникулы!
Вошел Тимофей Фокич. Свежеподстриженные и подбритые усы, светленькая, из льняной холстины блуза, перехваченная черным витым шнурочком, улыбчивые морщины у глаз, — несомненно, он находился в превосходном, тоже праздничном расположении духа.
— А что, милостивые государыни и государи, кто-нибудь заметил нынче, как всходило солнце?
Девятый «б» гулко, облегченно вздохнул: наверняка спрашивать не будет!
А Тимофей Фокич, весело потирая руки, говорил:
— Солнце, друзья мои, всходило замечательно! В гольцах дождевой туман, и оно, красное, прыткое, веселое, прямо-таки выпрыгнуло из тумана, только белая пена с боков летела! А что это значит? Это значит — будет вёдро, и не на день-два, а надолго. Итак, поздравляю вас с летом, и позвольте сделать одно заманчивое предложение… Что?! Я вижу недоуменные взгляды — вы хотите поделиться своими знаниями? Нет? Странно. Ах, да, да! «Сударь не выдаст. Сударь двоек не потерпит» — так, по-моему, вы обо мне, грешном, судите. — И Тимофей Фокич рассмеялся тоненько, звонко, весело — голубенькие глаза сощурились, увлажнились от удовольствия: «Вот как я вас! Все вижу, все слышу — каково вам теперь? Прозвища-то за спиной давать?»
Володя покосился направо: как там Настя? Она сидела на соседней парте и обычно, когда Володя вот так косился на нее, забавно морщила нос или быстро, не отрывая глаз от тетради, показывала язык, и тогда Володя пропадал за такой длительной и широкой улыбкой, что обязательно получал замечание: «Чему это вы радуетесь, Зарукин? Расскажите нам». Но сегодня Настя и не подумала шутить, а, напротив, нахмурилась, окаменела, с необычной серьезностью внимая Тимофею Фокичу.
— Эх, сударыни! И вы, судари! Вы бы так о знаниях заботились, как об оценках. Что вы этих цифр боитесь? Не волнуйтесь. Посредственно я могу поставить даже самым нерадивым — что-то и они знают — так, по-моему, гласит старинный анекдот. Сегодня такое утро, такое солнце, и я хотел изложить вам замечательную программу летней деятельности. Я и мои коллеги по краеведческому кружку задумали следующие походы к стоянке древнего человека, открытой под Шадринском прошлым летом, в Ушканьи пещеры, где сохранились наскальные рисунки, в семейскую деревню, к старообрядцам, — оттуда, говорят, можно привезти бездну старинных предметов музейной ценности. Да. А вас занимает табель… — Тимофей Фокич помрачнел, словно и не смеялся недавно, отошел к окну и, повернувшись спиной к классу, облокотился на подоконник.
«Будто не видит, не замечает даже, — думал Володя о Насте. — Ведь пустяки сущие, а вот и не помню. Во всяком случае, хочу помириться». И оттого, что Настя рядом и по-прежнему задиристы, веселы ее крохотные косички-загогулинки с огромными белыми бантами на концах, а лицо — чужое, нахмуренное, не для него, Володе стало нехорошо и грустно.
Вчера они повздорили. Он часа два слонялся под ее окнами, насвистывал, напевал, бросал камушки и никак не мог уйти, надеясь, что Настя вот-вот выскочит на крыльцо, обрадуется ему, удивится — они же не договаривались о встрече, а он пришел, не выдержал, ему надо видеть ее, слышать, и вообще, без нее плохо и пусто.