— Ничего, — вскричал Камилло, выступая вперед в несказанной ярости. — Неужто вы думаете, что целью великого, величайшего Буонаротти, когда он замышлял свое титаническое творение, было ваше удовольствие? О, вы, близорукие, вы, кто вознамерился бокалами вычерпать море, вы, желающие положить предел потоку прекрасного, какой нечистый дух вселился в вас, толкая на подобную дерзость? Вы воображаете, что объясняете искусство, на самом же деле лишь объясняетесь в собственной узости душевной и хотите, чтобы к ней примерялся дух божий, обитающий в художниках — возвышенных подобиях творца. Восхваляя искусство, вы кощунственно превращаете его в игру своего тщеславного ничтожества. Как всевышний допускает существование грешников, так и величие Анджело, его бессмертные творения, его величественные фигуры допускают, чтобы вы ежели так судить о них, — и то и другое одинаково непостижимо.
В гневе он покинул зал, а все остальные громко расхохотались.
— То, чего он не понимает, кажется ему глупостью, — сказал сосед Штернбальда.
Но на самого Штернбальда слова и поведение старика произвели глубокое впечатление, его страстная ярость заразила его, и не извинившись, не попрощавшись, он тоже быстро покинул собрание.
Он двинулся по улицам вдогонку за стариком, и они встретились неподалеку от Ватикана.
— Простите, что обращаюсь к вам, — сказал Штернбальд, — но я не такой, как они все, я думаю так же, как вы, сердце мое всегда восставало против подобного отношения к тому, что более всего на свете достойно преклонения.
— Я был дурак, что опять, как это слишком часто со мною бывает, поддался своей горячности, — отвечал старик. — К чему слова? Кто понимает речь другого?
Он взял Франца за руку, они прошли огромный Ватикан, старик спешил в Сикстинскую капеллу. Уже смеркалось, огромные залы начали погружаться в полумрак. Старик подвел Франца к «Страшному суду» и молча ушел3*.
В спокойствии и одиночестве, почтительными глазами взглянул Штернбальд на возвышенное творение. Огромные фигуры, казалось, двинулись сверху вниз4*, несказанный ужас изображенного мира охватил и зрителя. Он стоял и просил прощения у этих фигур, у духа Микеланджело за то, что свернул на неверный путь.
Колоссальные апостолы на потолке, с чертами и выражением вечности на лицах, сурово смотрели на него, перед ним лежала непостижимая история сотворения мира, сам всевышний мчался на крыльях ветра5*. Но грозовое видение «Страшного суда» затмевало все перед глазами Франца; он почувствовал, что душа его переменялась, как бы рождалась заново, никогда еще с такою мощной силой не овладевало им искусство.
— Вот он, твой апофеоз, Буонаротти, провидец, причастный величайших таинств, — вымолвил Франц. — Вот устрашающие загадки, созданные тобою, и нет тебе дела до того, внятны они нам или нет.
Глава шестая
Франц был недоволен собой, легкомысленная жизнь, какую он вел доселе, представлялась ему пошлой и ничтожной, он корил себя за впустую растраченное время и твердо вознамерился впредь проникновеннее предаваться искусству. Он прекратил всякие встречи с прекрасной Ленорой, ибо в глубине души чувствовал, что не любит ее. Друг его Кастеллани насмехался над ним и говорил, что сожалеет о его даровании, которое теперь неизбежно погибнет втуне, однако Франц ощущал внутреннюю пустоту этого человека и не прислушивался более к его словам.
С новой силой пробудилась в нем любовь к искусству, воспоминания о юности в Нюрнберге, о верном Себастьяне вновь ожили в его душе во всей своей прелести. Он укорял себя за то, что до сих пор память его так редко обращалась к Дюреру и Себастьяну. Он вновь извлек дорогой его сердцу альбом и осыпал его поцелуями, увядшие цветы растрогали его до слез.
— Ах, и ты теперь увяла, тебя больше нет, — вздохнул он.
Достал он также и портрет, который получил от отшельника на горе. И тут в руках его оказалось письмо графини, о котором он совсем забыл.