Меньше всего хотелось бы сейчас Кубати говорить на эту тему. Он благоразумно откладывал объяснение с отцом на то время, когда закончится битва с татарами. Еще неизвестно, что произойдет во время сражения и какие будут последствия войны. Юноша напрягал свой изворотливый ум, но никак не находил нужного ответа — ведь лгать ему тоже не хотелось, как не хотелось и откровенничать.
Спас положение неизвестный всадник, нещадно погонявший измученного коня и, по-видимому, спешивший как можно скорее встретиться с Хатажуковым-старшим.
— Мне сказали, что князь Кургоко с сыном прогуливают коней в этой стороне — и я сразу сюда! — хрипло выкрикнул всадник вместо приветствия.
Он говорил по-кабардински с заметным татарским акцентом, да и по лицу в нем сразу же можно было узнать татарина. Но Кубати узнал в нем еще и старого знакомца Халелия, хотя тот и виду не подал, что они встречаются не впервые. Юноша тоже остался невозмутимым: вспомнил, что их с Канболетом крымский приятель придерживается очень мудрого правила: не выскакивать без нужды со своими познаниями, особенно если имеешь дело с сильными мира сего.
Много лег не видел Хатажуков бывшего своего конюха, но память не подвела князя.
— Каким добрым ветром тебя занесло в наши края, Халелий? — Кургоко улыбался с добродушным спокойствием, но почувствовал, будто чья-то мягкая тяжелая лапа наступила ему на сердце.
— Не добрый ветер, Кургоко-паша, не добрый, а злой ветер! — Халелий горестно покачал головой. — Каплан-Гирей уже на кавказском берегу.
— Когда выступает войско? — деловито осведомился князь.
— Уже выступило. Движется, правда, медленно.
— Идут только крымцы?
— И крымцы, и большой отряд ногаев, и те татары, что осели на побережье. На этот раз они даже не опасаются шапсугов, убыхов и других ваших братьев. Во всем войске тридцать тысяч человек.
— Тридцать тысяч… — устало повторил Кургоко. — Похоже, они хотят раз и навсегда обескровить нас… Чтоб не было сил поднять голову…
— Да. Так хочет и турецкий султан.
— А ты, мой добрый Халелий, приехал предупредить… Почему?
— Это нехорошая война. Это не совсем война. Не спрашивай, Кургоко-паша…
— Хорошо. Куда же ты теперь?
— К балкарцам поеду. Подальше в горы. Там буду жить… — Халелий тяжело вздохнул.
— Возьмешь у меня с полсотни овец…
* * *
В тот же день хатажуковские гонцы скакали по дорогам Кабарды, сообщая о назначенном князем-правителем месте немедленного сбора всех, кто считает себя адыгом и способен владеть оружием.
К неописуемой радости Кубати, отец послал его к аталыку — пусть соберет людей, сколько может, и заедет по пути за Казаноковым. Вдогонку князь крикнул:
— Не забывай, что конь твой — не альп [166], и не гони его так, чтоб он летел, словно на крыльях.
Канболет был очень рад возвращению в емузовский дом, в котором мог жить почти на правах хозяина. Правда, в этом доме временно поселилась и почтенная супружеская чета знакомых тлхукотлей — это у них лежал Тузаров после ранения — и потому ни один даже самый строгий ревнитель приличий не стал бы теперь опасаться за честь молодых женщин, сестры и дочери Емуза. Радовало Канболета и то обстоятельство, что вернулся он не с пустыми руками: князь Кургоко наградил его не хуже, чем награждали любого аталыка. Получил он сотню овец, три пары длиннорогих волов ногайских, молодую кобылу лучших кровей, пистолет с колесцовым замком, турецкий ятаган из лучших и наконец унаута лет сорока, тоже из лучших: умел этот Хамац хорошо за скотиной ходить.
Когда Кургоко во время заключительного застолья объявил о своем решении, его именитые гости переглядывались в недоумении. Он, Кургоко, вообще мог не одаривать тузаровское аталычество: ведь Кубати — тлече-жипшакан, за кровь воспитанный! Но, видно, не простые соображения имел на этот счет князь. Он ясно давал понять, что теперь не время ворошить прошлое вспоминать давние обиды и недоразумения.
А Тузаров радовался не столько тому, что вновь становился «владельцем», сколько удовлетворенному чувству собственного достоинства. Кажется, чистая вода правды смыла грязь клеветы, с беспокойной жизнью незаслуженно опороченного изгоя для Канболета покончено. Пора подумать о своей новой жизни, как ее устроить не хуже, чем у людей… Возродить отцовское пепелище?.. Но еще неизвестно, удастся ли уцелеть после ханского набега. Об этом надо бы не забывать, а вот почему-то забывается. Неизвестно, какая судьба ожидает всю родную землю, а не одного размечтавшегося Тузарова, который намерен сражаться там, где будет труднее всего.
Канболету почти удалось было пристыдить себя за легкомысленные и неуместные мечтания, которые осенялись светлым обликом крепкорукой Эммечь, но отрешиться полностью от радужных видений будущего счастья так и не смог. К тому же сбивали с толку разговоры и поведение окружающих людей. Никто и не думал перестраивать быт на какой-то предвоенный лад. Крестьяне определяли земли, которые будут распахивать весной, а также поля, которым предстоит «гулять» два-три года; главы семей договаривались о размерах уаса — выкупов. за невест: намеченные на эту осень свадьбы не откладывались; старики предсказывали раннее наступление зимней стужи и советовали поторопиться с перевозкой сена и сбором диких лесных плодов. «Что это? Беспечность? — спрашивал себя Канболет. — Но ведь каким народом надо быть, чтобы в такое время сохранять и спокойствие, и веру в лучшие дни!»
После всех этих раздумий Канболету захотелось еще раз поговорить с Нальжан.
* * *
Она срывала с дерева спелые сливы и складывала их в большую деревянную миску. Солнце в этот ранний утренний час только что взошло, и черные с голубоватым отливом плоды были еще покрыты мельчайшими капельками росы.
— Они хороши с утренней росой, — тихо, насколько позволил его мягко рокочущий бас, «прошептал» Канболет.
Нальжан не вздрогнула, а как-то застыла на мгновение, потом медленно обернулась:
— Я не слышала, как ты подошел. Это к девушке, которую хотят умыкнуть, вот так подкрадываются.
— Да нет, славная моя Эммечь, это не я, а ты меня уже умыкнула.
На щеках Нальжан вспыхнул румянец.
— Что ты говоришь, сын Тузарова… Не задавай загадки, непосильные для моего скудного разума. Возьми-ка лучше сливу.
— Мне от тебя сливы одной мало, — обиженно прогудел Канболет.
— Возьми две, а хочешь — три…
— Мне нужны не сливы…
«Как же начать этот главный разговор? Эх, верно сказано, что в не начатом деле змея сидит!» — думал он, холодея от страха.
— Так что же тебе нужно? — оправившись от смущения, спросила Нальжан.
— Может, яблоки? Груши? Весь сад?
— А мне не сад, мне хозяйка сада нужна! — вдруг неожиданно для самого себя сказал Канболет.
Нальжан была умной и чуткой женщиной, потому слова Канболета ее не удивили. Она знала, что рано или поздно их услышит.
— Ты для меня — мой нарт, мой Путеводитель в ночи [167]. Не хочу я знать никого другого, да и глаза мои никогда и никого рядом с тобой не увидят. Я знаю, что твое сердце к моему сердцу стремится. Но что дальше? Ведь по происхождению мы не равны.
— Послушай меня, хозяйка сада! — Канболет был бледен и взволнован, но речь его звучала твердо. — Что бы ни говорили те, кто ценит людей по родовитости, а я не хочу никакой другой себе гуаши, кроме тебя. Вот и все. А теперь думай…
* * *
В тот же день, незадолго до последнего, пятого намаза, Канболет увидел, как на мост въехал всадник на вороном коне. Сразу узнав Кубати, Канболет поспешил во двор усадьбы, чтобы встретить кана у дверей кунацкой — впервые встретить как гостя. Остановив идущую через двор Сану, он спросил ее: