Вдруг ребенок около меня просыпается. Не из-за моей тайной ласки, а по какой-то своей привычке. Поднимается с закрытыми глазами, как маленький лунатик, и просит что-то. Зажигаю ночничок над кроватью. Лицо морщится. Трет кулачками глаза, приоткрывает их и лопочет умоляюще:
— Нюк лам ко![20]
Перебираю весь свой запас вьетнамских слов, но такое именно звукосочетание встречаю впервые. Ребенок повторяет громче:
— Нюк лам ко! Нюк лам ко!
Это что-то насущное. Вскакиваю с постели и подаю ей бисквит. Сонные глаза расширяются от внезапного ужаса: ребенок сознает, что я ничего не понимаю. Заплакала:
— Нюк лам ко!
Нахожу дорожную сумку. Схватываю, что попадет под руку: яблоки, мятные конфеты, шоколад, жевательную резинку, кусочки сахара — все в упаковке Аэрофлота с синим самолетиком на обертке. Подаю их дрожащей рукой, надеясь больше всего на то, что синенький самолетик успокоит девочку.
Плач переливается в отчаянный писк:
— Нюк лам ко!
Она поднимает голову к потолку и кричит сколько есть силы, словно, чтобы ее услышала мать и подала бы то загадочное, без чего она не может прожить. Наверное, это что-то очень простое, совсем маленькое и дешевое, но имей я хоть миллион, все равно не знаю, чего ей дать. Только мать знает и может дать своему ребенку то ничтожно малое, что для него в этот миг — все на свете.
Лихорадочно перелистываю тетрадь с вьетнамскими словами. Буквы сплетаются перед глазами. Ничего не вижу.
— Нюк лам ко!
Звучит как заклинание. Эти три слога меня приколачивают как гвоздями к кресту. Детский писк пробирает гостиничные стены. Бросаюсь к багажу. Роюсь бессмысленно, вся в холодном поту. Наконец спасение. Нащупываю маленький, как игральный шарик, мандаринчик, кто знает, по какой счастливой случайности завалившийся в складках одежды. Ребенок видит мою блаженную улыбку, нависшую над ним, и на мгновение умолкает с маленькой надеждой, проблеснувшей сквозь слезы. Медленно, словно боится нового разочарования, опускает взгляд к моей ладони. И вдруг раздается такой неистовый рев, что я хватаюсь обеими руками за голову. Придут меня арестовать за покушение на ее жизнь.
— Нюк лам ко!
Это уже звучит не просительно. Это и не заклинание. Это проклятие. Шарю обезумевшим взглядом по комнате. Гостиничная комната, вроде бы все необходимое человеку здесь есть, но для ребенка нет ничего. Устремляюсь в ванную. Вода! Кран рычит с угрозой: «Нюк лам ко! Нюк лам ко». Наполняю стакан и едва не выплескиваю его в двух шагах от постели.
Плач укрощается до всхлипывания. Шейка наклоняется над стаканом, как увядший стебелек. Губы, кривые от боли, впиваются в холодный ободок. И в этот кульминационный миг, когда все мое сердце выливается в стакан, чтобы утолить детскую жажду, она его толкает. Вода меня шлепает, как пощечина. В ужасе, что она обманута, она находит силы для еще более сердцераздирающего писка:
— Нюк лам ко!
Стук в дверь. Отпираю, как убийца, захваченный на месте преступления. Никогда не забуду этого лица в приоткрытой двери. Лицо матери. Оно все понимает, не спрашивает. И на мгновение исчезает. Жду ее, утопая в волнах детского рева. Вскоре горничная приносит электрическую плитку и чайник. Словно из-за своей пышной пазухи вынимает теплые, ласковые, пушистые словечки:
— Крошка, маленькая, бедненькая, деточка миленькая, сейчас чайку попьешь, голубушка золотая…[21]
Ребенок проглатывает свой плач, чтобы услышать нежность этих слов. Хоть и непонятные и причудливые, они успокаивают. Женщина выходит, предоставляя мне самой подать чашку дымящегося крепкого русского чая. Ребенок протягивает жадную шейку. И снова писк пронизывает гостиничную тишину:
— Нюк лам ко!
Так орет поросенок, когда в него всаживают нож. Наверное, мать слышит этот плач через Сибирь, через весь Китай. Но вместо нее прибегает горничная с целой банкой свежего молока и с полной пазухой названий цветочков, птичек, травок, еще более ласкательных от причудливых русских уменьшительных. Но ребенок им уже не верит и не хочет их слушать. Запах теплого молока вытесняет чайный дух. Толстенькая русская горничная исчезает вместе с благоуханьем русского чая. Остаюсь наедине с писком:
— Нюк лам ко!
Это уже осипший, зияющий, как рана, вой. Молоко, которое в моем детстве познакомило меня с первым отвращением, сейчас — последняя надежда. Подношу чашку обеими руками, как причастие. Губы мои шепчут молитву. Потеряв всякое упование на мои руки, ребенок даже не смотрит на них. Еще сильнее рвется кровоточащий рев:
— Нюк лам ко!
20
По-вьетнамски правильно фраза должна звучать: «Ныок наунг ко!» Но, видимо, она искажалась детским воспроизведением, плачем, а главное, восприятием автора.