Выбрать главу

— Здесь акул нет, — заметила я. — И возле Корсики тоже нет больших акул-людоедов.

— Зато за Гибралтаром их видимо-невидимо. Пираты отправились туда, — объяснил он и зашелся в хохоте.

— Вам смешно, что вы умрете? — спросила я.

— Мне смешно, что ты разговариваешь с мертвецом, словно с живым.

Этот человек мне положительно нравился. Еще не видя его, я почувствовала, что мы с ним подружимся.

Лепорелло, по-видимому, подумал так же. Он подошел ко мне и, грубо ухватив за плечо, отодвинул от ямы:

— Можете упасть, синьора, — сказал при этом. — Тут по утру от росы камни скользкие, — и, поддерживая меня под руку, повел прочь от камня с дырой, из которой нас проводил веселый смех узника.

— Хорохорится граф, — объяснил мне его поведение Лепорелло. — Показывает, что все ему ни по чем. Только игра все это. Человеку не может быть всегда весело. Если ржет постоянно, шутит, значит ему по-настоящему страшно.

— А вы его действительно убьете, если не будет выкупа?

Убьем, — кивнул атаман. — А к чему кормить? Только кончим его не так, как он говорит. Яма для других пленников пригодится. Мы ее две недели рыли. А его вон к тому месту подведем… — показал на излучину ручья, где лежал огромный голыш, сверху сухой и серый, а снизу зеленый от водорослей, — … и глотку перережем.

Меня аж передернуло от этих слов, произнесенных спокойно, без каких-либо интонаций, просто, как о выпитом глотке воды из ручья.

— И многих вы так… убили? Лепорелло пожал плечами.

— Не считал, — признался он. — Работа такая, — вздохнул и объяснился. — Поверьте, синьора, жизнь разбойничья — не в радость нам. Это в песнях, в легендах разбойники веселые и беззаботные. В жизни все наоборот. Хлеб наш потяжелее пахарского будет. И цена за наш труд одна — виселица. Только и надежда, что денег наскрести, имя сменить, личину — и на новом месте начать новую жизнь. Покойный Меркуцио хотел труппу акробатов набрать и с ней по Италии ездить, представления показывать, деньги со зрителей собирать. Люченцио спит — и видит, как он купит дом с виноградником и заведет новую семью. А Григорио хочет свой кабачок заиметь. Или таверну. При этом каждый боится о своей мечте вслух правду сказать. Врут про другое, а главное в душе хранят. И так до самой смерти: живем одним, мечтаем о другом, говорим о третьем. Вся жизнь разбойничья — в этом.

— Ну, а сам ты кем хотел бы стать? Лепорелло не ответил. Мне показалось это правильным. Хотя я и не знала тогда еще того, что узнала сорок лет спустя в таверне, в которой заколола этого человека отцовской шпагой. Не знала, что он — убийца моего отца. Не знала, что сидящий в яме человек вскоре станет моим мужем. Но почему-то именно в тот момент, когда Лепорелло не стал отвечать на мой вполне безобидный вопрос, я внезапно возненавидела атамана. Я думаю это случилось потому, что именно в этот момент мой отец, добравшийся без посторонней помощи со взрезанным животом и вываливающимися внутренностями до нашего родового замка, испустил дух перед зеркалом вечности.

Атаман наклонился над спящим возле входа в пещеру Григорио, тронул его рукой за плечо. Разбойник проснулся сразу, глядя на Лепорелло глазами ясными, будто и не спросонья.

— Убери после вчерашнего, — приказал ему атаман. — И приготовь поесть. Сыр, лепешку и вино.

Григорио молча кивнул и тут же вскочил на ноги.

Мне было странно смотреть на этого послушного слугу после того, что я увидела вчера. Одного из разбойников атаман убил на глазах своих товарищей только за то, что тот позволил отозваться об их пленнице непочтительно — и их напарник не высказал в тот момент своего неудовольствия (а оно быть должно непременно), лишь помог атаману оттащить в сторону от огня труп, а теперь с покорностью овцы выполняет приказания Лепорелло, ничуть не задумываясь, что его ждет именно такая же участь.

Потому что он не знал, что я уже приговорила к смерти и его…

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

София и пленный граф

1

Следующие три дня ушли у меня на то, чтобы растравить трех оставшихся разбойников ревностью, подмигивая то одному, то другому, то третьему, смеясь над шутками каждого и хваля каждого за свое, от других отличное: Лючиано — за бережливость, с какой он относился ко всему, к чему не прикасался; Григорио — за золотые руки; Лепорелло — за разум, которого у двух остальных просто не было, и они сами признавали это, каждый, впрочем, по-своему.

— Атаман у нас головастый, — рассказывал мне Лючиано, полоща в воде ручья уже дважды стиранные вторые свои штаны. — Он эту лощину нашел. Никто, даже пастухи местные, не знают про нее. Козьи тропы проходят все по верху, оттуда кажется, что внизу одна бездна и скалы, вот они и не спускаются сюда. Овец ведь не станешь бросать вниз только в надежде, что тут окажется лужайка. А из одного любопытства сюда ни один пастух не полезет.

— Ну, а вода? — спросила я. — Вода-то куда-то вытекает. Можно по ручью верх досюда дойти.

— Можно, — согласился он. — Только ручей отсюда уходит под скалы, а вытекает уже родником за той вон грядой.

— Как же мы проехали сюда на муле? — спросила я тогда. — Мул — не коза, по горам ходит плохо.

— А для этого мы тропу прорубили, — объяснил Лючиано. — Сами камни крушили, сами выравнивали…

Дорассказать ему не дал услышавший наш разговор Лепорелло:

— Ты чего зря болтаешь, гад?! — закричал он скорее от огорчения, что я умильно и ласково пялюсь на эту скотину Лючиано, чем за то, что тот разболтал мне важный секрет. — Сказано молчать о тропе — значит молчи.

Лючиано побледнел, и тут же отскочил от меня, как от змеи. Но я не расстроилась — я уже видела, что он сердцем уже прикипел ко мне, не сможет долго находиться в стороне и не болтать со мной. Потому просто, без всяких извинений, обратилась к Лепорелло:

— А правда, что в Падуе есть университет? Говорят, лучший и самый знаменитый в Италии. А может и в Европе.

Знание грамоты ставило на недосягаемую высоту Лепорелло в сравнении с остальными разбойниками, но до образования университетского ему было далеко, он знал это. И так как гордился своей грамотностью, то, вполне вероятно, мог остро переживать свой недостаток образованности. Я рассчитывала на это. И попала в точку. Ибо Лепорелло вряд ли особо много знал о Падуанском университете, но показать свою неосведомленность постеснялся. Потому принялся с умным видом говорить такие глупости о системе обучения, что даже у меня, знающей о ней только из рассказов отца, пробывшего там два месяца, перессорившегося с падуанской профессурой и ушедшего из университета, речи атамана вызвали улыбку.

А надо сказать, невольная улыбка имеет свойство быть более оскорбительной для рассказчика, чем намеренная. Что-то есть особенное в искренности проявления чувств, ибо искренность всегда подкупает и одновременно делает ненужными лишние слова. Заметив такого рода улыбку на моих устах, Лепорелло мигом прервал свой лепет и заметно погрустнел. Я же при виде этого подмигнула Григорио, который, по обыкновению своему, возился неподалеку от нас, готовя очередной суп из баранины, уже заметно несвежей и потому приправливаемой им все большим и большим количеством лука, перца и чеснока.

Григорио улыбнулся в ответ — и тут же получил здоровенную оплеуху от атамана.

— Что скалишься? — заорал Лепорелло. — Что, у тебя других дел нет, как чужие разговоры слушать?.. — ткнул пальцем в остатки баранины, покрытые тонким зеленым слоем. — Это что — мясо? Кто такую гадость будет есть?

— Другой нет, атаман, — ответил со смирением в голосе, словно монах-бенедектинец, а не разбойник, Горигорио. — Ты сам запретил нам выходить к пастухам за мясом.

Это было правда. Лепорелло не хотел, чтобы его людей видел хоть кто-нибудь до тех пор, пока суматоха, поднятая из-за моего похищения, уляжется. Он даже приказывал не разжигать костра днем, чтобы ненароком дым от него не попал в нос какому-нибудь из пастухов, шляющихся по гребню хребта. Потому огонь разводили мы только под вечер, держали его самое долгое до окончания сумерек, ибо и запах гари, и свет от спрятанного в траншее огня мог выдать место нахождения разбойничьего логова. Если же пленный граф начинал слишком громко кричать из своей дыры, то ему на голову тут же сыпались камни — и он замолкал. Словом, мы прятались, как крысы.