Выбрать главу

Впрочем, это не относилось к вопросу его перемещения во времени и пространстве. Этот провал мог случиться либо по внешним причинам, либо по внутренним, либо без всяких причин вообще. Почему бы и нет? Бывало, что люди исчезали таинственно и бесследно, на глазах своих близких… Бывало и еще похлеще; скажем, внезапная метаморфоза, загадочный сдвиг психики: был Иваном Ильичом, токарем с Балтийского завода, а стал Юлием Цезарем или Жанной д’Арк… Так что, возможно, он вовсе не Семен Ратайский, питерский скульптор, а Сенмен, брат Сенмута… Или все же Семен, переселившийся в Сенмутову плоть…

Обдумав эту гипотезу, он отверг ее, поскольку тело являлось своим, родным, привычным и знакомым до последней черточки — ноготь на левом мизинце, обломанный позавчера, смуглая кожа, мозолистые ладони и давний шрам у запястья, след отбойника. Нет, и тело его, и сам он — Семен Ратайский! Значит, внутренние причины? Скажем, телепортация?..

Закрыв глаза, Семен напрягся и пожелал очутиться в своей квартире на Малоохтенском, с видом на Неву, или хотя бы в Озерках, в убогой мастерской, где вырезал поделки из деревяшек и камня. Он даже представил их: нефритовые подсвечники, пепельница из лиственита, пара икон-новоделов, писанных на липовых досках, гранитный медведь, поднявшийся на дыбы, матрешки с ликами Ельцина и Билла Клинтона, меч викинга, откованный лет пять назад да так никому и не проданный… Но напрягался он зря, так как вокруг ровным счетом ничего не изменилось. Может быть, по той причине, что возвращаться в мир, где он ваял могильные плиты и подсвечники, Семену совсем не хотелось.

Сидевший напротив жрец прочистил горло, шевельнул повелительно бровью, и поднос с остатками трапезы был тут же убран. Некоторое время Инени молчал, разглядывая Семена, затем потянулся к его ладони, ощупал мозоли сухими чуткими пальцами, коснулся выпуклого бицепса и что-то с одобрением пробормотал под нос. Внезапно вскинув голову, он вымолвил фразу на резком гортанном наречии, затем другую, третью, звучавшие иначе; кажется, спрашивал одно и то же на разных языках, не забывая следить за реакцией Семена. Но сказанное оставалось непонятным, и тот лишь пожал плечами в знак недоумения.

Жрец попытался еще раз, морща лоб и явно припоминая слова какого-то полузабытого языка. Ахейского? Финикийского? Скифского? Все они были столь же знакомы Семену, как говор индейцев майя из славного города Чичен-Ица. Он обладал хорошими способностями к языкам, неплохо знал французский с итальянским, ибо Италия и Франция были для него законодателями красоты; земли, где творили Микеланджело и Роден, Челлини, Рафаэль, Мане, Делакруа… Он мог объясниться на английском, немецком или шведском — вполне достаточно, чтобы загнать туристам пару подсвечников; он даже нахватался чеченского — главным образом, проклятий и ругательств… Все эти знания были сейчас бесполезны, как дым еще не зажженных костров. Дым от огня, в котором сгорят еще не выросшие деревья…

Оставив свои попытки, Инени вздохнул и грустно покачал головой. Затем, повернувшись к сундуку с солнечным диском, извлек стеклянный флакон и статуэтку божества — птичья головка с тонким изогнутым клювом на человеческом теле. Ибис, подумал Семен, священная птица Тота, бога мудрости.

Инени протянул ему флакончик, сделал вид, что пьет, поднял один палец и сурово нахмурился. Только один глоток, мелькнула мысль у Семена. Он понюхал темное зелье, пахнувшее сладкими травами, и решил, что на мышьяк или цианистый калий не похоже. Затем осторожно глотнул.

Сперва ничего не случилось, но через минуту-другую его вдруг стало охватывать странное оцепенение. Мир будто отдалился, скрывшись за дымкой полупрозрачного тумана; смолкли шелесты и шорохи, перекличка часовых на берегу, скрип обшивки судна и плеск волн, стучавших в борта. Вместе со звуками исчезли запахи; он смутно видел, как Инени окуривает птицеголовую фигурку, как шевелятся в молитве губы жреца, но не мог различить ни слов, ни ароматов. Однако мышцы еще повиновались ему, и, когда жрец показал на застланное шкурами ложе, Семен покорно вытянулся там и опустил отяжелевшие веки. В этот миг ему не хотелось спать или вернуться к бодрствованию; он пребывал сейчас где-то на грани меж явью и сном, в приятном расслаблении, будто его погрузили в ванну с теплой соленой водой и задернули матовые, приглушавшие свет шторки.