— Реб Мотл! — вспыхивает мой дедушка, испуганно косясь на меня. — Постеснялись бы…
— А что я такое сказал? Послушайте лучше, что было дальше. Идем мы себе, идем и приходим на большое поле. «И куда же вы меня привели?» — спрашиваю моего старичка. «Это, — вздыхает он, — святое место. Сюда каждую ночь прилетают на покой ваши души…» Только тут я заметил, что все вокруг уставлено керосиновыми лампами.
— Почему именно керосиновыми? — вмешивается Агрес, уже целиком войдя в комнату.
— Имей терпение, не торопись!.. Я его как раз и спрашиваю: «Что за иллюминация?» — «Это, сын мой, и есть ваши души. Каждая лампа — душа человека». — «Почему же тогда одни лампы горят ярко, другие — тускло, а третьи вообще погасли?» — «Ой, реб Мотл, — вздыхает старичок, — в том-то и дело, что одни души пылают, другие теплятся, а третьи…»
— Реб Мотл! — вскидывается дедушка. — Что вы такое плетете? Как у вас только язык поворачивается? Даже Моисей не видел бога в лицо!.. — дедушкины щеки покрываются пятнами.
— Ничего-ничего, реб Авром, во сне все бывает! Слушайте дальше. Смотрю я на моего старичка, а сам дрожу от страха. Но ничего, взял себя в руки и говорю: «Готеню, бог ты мой, раз уж мне суждено увидеть тебя воочию, так будь добр, покажи мне мою лампу и лампу моей Малки». — «Нет ничего проще!» Смотрю — горит-играет мой фитилек под розовым абажуром с бахромой, а рядом плошка чадит-потрескивает. У меня даже сердце зашлось. «Всемудрый и всемогущий! Как же так? Ты себе попиваешь каву на облачке, а дела твои здесь, в небесах, идут не лучше, чем у нас, на земле. Как можешь ты допускать, чтобы я, пропащая душа, недостойный пьяница, горел ярким пламенем, а святая моя Малкелэ, мать троих детей, угасала у тебя на глазах?»
— Ай да молодец! — Агрес хлопает дядю Мотла по плечу. — Правильно! Так его, так!
— И тут я вижу, — продолжает дядя Мотл, — отвернулся от меня господь: стыдно стало. И приходит мне в голову мысль — а что если, пока он не смотрит, подлить чего-нибудь в плошку моей Малкелэ? И то дольше гореть будет… Керосина, сами понимаете, под рукой не было, но я долго не думаю, расстегиваю свои белые подштанники и…
— Все! Хватит! — выстреливает дедушка. — Это уже, реб Мотл, мерзость… гадость!
Хлопнув дверью, он выбегает из комнаты, забыв про меня.
— Ну вот… — дядя Мотл растерянно разводит руками. — Реб Авром, кажется, на меня обиделся. Иди знай…
Он делает шаг к своей печке, но Агрес хватает его за рукав.
— Постой! А дальше? Дальше-то!
— Дальше… — нехотя отвечает печник. — Дальше я проснулся от ее крика: «С ума сошел, разбойник?!» Глупая женщина. Я ради нее готов обмануть самого господа бога, продлить ей хоть немного дни, а она…
Агрес заходится от смеха, хватается за живот, руками машет, словно тоже хочет, как дядя Мотл, улететь в небо…
— Ты хоть не забыл утром поблагодарить бога за то, что он вернул тебе душу?
Дядя Мотл досадливо сплевывает и берется за мастерок. Только работа у него что-то не ладится. Да и песенку свою про «ширли-мирли» он больше в этот день не поет…
Когда идет ремонт, интереснее нашего двора места нет. Там и тут вырастают горы кирпичей, песка, известки, соломы. Посреди двора месит босыми ногами глину молодая цыганка — киранда. Подол ее цветастой юбки подобран спереди и сзади и заткнут за пояс, так что высоко видны стройные смуглые ноги. Чуть выше правого колена прилипла золотистая соломинка. Цветные стеклянные бусы в три ряда равномерно подпрыгивают на ее шее и теряются в вырезе блузки. В ушах качаются серьги, похожие на два сердечка.
Не знаю почему, но я не могу оторвать глаз от соломинки.
Ее ноги вдруг останавливаются.
— Мэй бэе́те! — слышу я. — Вий ынкоа́че! Дэ-мь олеку́цэ де а́пэ![1]
Чего она хочет? Мне вспоминаются рассказы старого Барбиеру про то, как цыгане воруют детей. Я в эти басни, конечно, не верю, но все-таки страшно.
— А-пэ! — повторяет она, показывая пальцем на стоящее рядом со мной ведро, и поправляет локтем волосы.
Ага, значит, ей нужна вода, а подойти сама не может.
Я с усилием приподнимаю тяжелое ведро и подаю ей. Обняв его обеими руками, она подносит воду ко рту и жадно пьет. Вода стекает по шее, по желобку, уходящему под блузку. Киранда выглядывает из-за ведра, косится на меня лукавым смеющимся глазом.
— Густоа́сэ-й апэ. Че те уйць аша́ ла ми́не, бэете?[2]
— Соломинка, — отвечаю я. — Соломинка прилипла…
— Так сними, — говорит она вдруг на чистом русском языке и почему-то воровато оглядывается.