Позднее они узнали, что тем вечером к югу от Хедебю случилась большая сеча, в которой с обеих сторон полегли тысячи воинов. Братья засвидетельствовали и мрак, и непонятый Кнутов кашель, обнаружились и следы крови, и в итоге Кнут оказался под покровительством городского священника, заделался его учеником, потом попал в Англию, обретался среди ближайшего окружения короля Адальрада, когда конунг Олав сын Трюггви прибыл туда и был крещен самим королем.
С тех пор Кнут сопровождал Олава, исполняя свое назначение, находился бок о бок с норвежским конунгом-миссионером, среди двух десятков других клириков, в большинстве англосаксов. Последовал за Олавом на север, на Оркнейские острова, а оттуда в Норвегию.
После гибели Олава Кнут священник тщетно бился над одной загадкой, не мог найти ответа на вопрос, почему Господь не излечил его от гложущей тоски по родине. Он все время думал о жизни и о лете в Хедебю, о семье, о которой давным-давно не слыхал, знакомые лица всплывали в памяти, картины детства.
Конечно, Писание гласило, что вера требует мученичества, однако «martyres non facit poena sed causa»,[64] может, и Гест вот так же думает об Исландии?
Верно, Гест жил Йорвой, а теперь еще и Сандеем, но предпочел рассказать про старика Тородда, который твердо верил, что когда-нибудь страна обретет нового властителя, может статься из рода Прекрасноволосого, притом истинного христианина, и теплые ветры растопят лед в горах и в человеках, и Кнут священник и собратья его достигнут почестей за перенесенные мытарства, сделаются как бы хрупкими мостиками меж сильными конунгами-миссионерами, стезею веры, так сказать.
Кнут священник приосанился.
— Н-да, — вздохнул он. — Господи, как все-таки хорошо на время исчезнуть, я ведь не просто был в сомнении, я вообще едва не утратил всю веру.
— Что ты имеешь в виду? — спросил Гест.
— Сам не знаю, — ответил Кнут. — Правда не знаю.
И он коротко рассмеялся: дескать, довольно об этом.
Жилье больше не попадалось, лес стал гуще, в том числе и рядом с проезжей дорогой, которая делалась все менее заметной и, в конце концов, исчезла, а ведь проезжая дорога не исчезает, если только с нее не собьешься. Но снега по-прежнему не было, ехалось легко, и, когда они въезжали в долину, что выведет их на вершину горного кряжа, Кнут священник опять размечтался. Вот отдохнет летом средь пышных датских лугов и сразу же отправится в Бремен, предаст свою убогую жизнь в руки архиепископа, пусть делает с нею, что хочет, хоть обратно в Нидарос его посылает, к тому времени он, поди, будет другим человеком, оно конечно, в собирательстве своем конунг Олав не мог обойтись без жестокости, да только одной силы недостаточно, нужны еще и слова, терпеливые слова, вот что он теперь отчетливо понимал, и это не иначе как заслуга Геста, то самое загадочное послание. С этими словами Кнут улыбнулся, причем явно вопреки своей воле.
Долина сузилась, лес обернулся зарослями кустарника, им приходилось петлять вокруг огромных каменных глыб, река большей частью мчалась стремительным потоком, оттого и сами они, и лошади покрылись инеем и корочкой льда. Кнут священник обвязал побелевшее лицо платком. Разговаривать он перестал, и Гест сообразил, что надо бы убраться подальше от бушующих водных масс, но, увы, сообразил поздновато, сейчас уже не уйдешь.
Лагерь они разбили на скале, поодаль от реки, и пошли за хворостом для костра. Гест взобрался выше по склону, обозрел залитую лунным светом долину: дальше она раздваивалась, одна ветвь, длинная, широкая, густо-синяя, шла на юг, другая — узкая, черная — тянулась по-прежнему на восток, а у их развилки, где встречались реки, вроде как виднелась усадьба, на пологом склоне к северу от главного русла, но огоньков нет, только извечный голубовато-белый иней под искристым небом.
Вернувшись к стоянке, Гест развел костер, приготовил поесть, соорудил постель из одеял и овчин, а Кнут священник пал на колени, моля Господа защитить их от стужи.