– До того как займется зарей восток, погребальный на свадьбу умчит возок… – подхватили бабы.
И песня потекла по Смородине.
Легла на девкины плечи скорбная рубаха без вышивки, поверх парчовый сарафан – серебряный, ровно снег в лунном свете! Нáручи, стеклом расшитые, венец. А на венце – диковинный узор из алого бисера, ровно кровью начертанный. Сапог али поршней Стуже не дали: по дороге в Тень лишь босые уходят.
Епра накрыла венец убрýсом[9] с меховой оторочкой: разом у девки и свадебный наряд, и похоронный.
– Пора, – сказала мачеха. И вдруг как взвоет! Как кинется к Стуже! – Доченька, милая, ты прости меня! Век не забуду! Спасибо… Спасибо!
Стужа стояла недвижимая, боясь спугнуть нежданную нежность. Когда же мачеха отстранилась, попросила:
– Нанушку не брани… И обними за меня.
Отец распахнул дверь – в избу мигом заскочил холод, кинул на порог пригоршню снега.
Стужа расправила плечи и пошла:
Босые ноги ступили на обледенелое крыльцо, смяли белый пух, нарядивший двор. Тяжело вздохнула зависшая над Смородиной туча, осыпала деревню градом, а по заметенной тропке, что соединяла крыльцо с санями, покатились алые ягоды. Каждый хоть веточку рябины, а принес: незачем резать девице белы рученьки, ни к чему мучать перед погибелью. Заместо руды[11] лягут в снег багровые бусы рябины, а невеста отправится к жениху невредимой. Ляжет в сани, укроется вьюжным покрывалом и уснет, не успев испугаться.
Стужа шла осторожно, не хотела топтать кровавые бусины, но все одно за ступнями ее тянулся алый след. Ровно по гвоздям идет, а не по снегу.
Вот и сани. На санях – пушистый мех да одеяло. Но что с них проку, коли холод уже поднялся от босых ног к коленям, к животу, к самому сердцу? Стужа не слышала песни, плача не слышала. И как отец в бессилии колотит кулаком стену, не слышала тоже. Ресницы смерзлись и покрылись инеем – уже и не видать ничего, окромя этой сверкающей белизны. Кто-то придержал под локоть, помогая вскарабкаться, кто-то накрыл одеялом. Височными кольцами слева и справа легли рябиновые грозди, а на грудь – горшок с угольями: хоть малость согреться в ледяной чаще. Негнущиеся пальцы сомкнулись на горячей глине – последняя память о доме, о жаркой печи, о добром пламени.
– Да будет хозяйка Тени к тебе милостива, девочка, – прошамкала древняя старуха Лашка. Коснулась сухими губами темени, разгладила складки убруса. – Всех нас спасешь, сердцем чую…
Стужа не ответила. А что уже отвечать? В похоронных санях боле не живая девица лежала, а токмо покойница. Холодная, как и всё вокруг.
Свистнул ветер, взметнул в воздух снег. Уже и не разобрать, сверху вниз ли идет, снизу вверх? Вихрем закружился, заплясал… Зазвучала его песнь заместо обрядовой, заглушила соседские голоса. Глядь – в самой середке вихря мечется конь. Да не простой! Таковую клячу из стойла стыд выпустить! Тощий, ажно костлявый! Мяса на тех костях нет вовсе, да и сами кости прозрачные, изо льда слепленные. Никто не усмехнулся, не осмелился приманить скакуна. То колдовской конь, страшный! Конь самого Мороза, за невестой отправленный! Глаза его горели синим хладным пламенем, ледяные кости звенели, а грива была метель. Конь встал меж оглобель, и те сами собой поднялись, а заместо сбруи выросли нити инея. Ветер свистнул вдругорядь, конь отозвался громогласным ржанием. Скрипнули полозья…
Радынь кинулся к дочери, да поздно: умчал страшный скакун сани в Сизый лес, в самую Тень умчал. Только алый след рябины давленой остался.
Стужа лежала вроде еще живая, а вроде уже и мертвая. Глаз открыть страшно, не то что слово молвить! А сани скользили по нетронутому снегу, подскакивали на выворотнях[12]. Девка вцепилась в горшок с тлеющими углями, зажмурилась и только думала, как бы не вывалиться. То-то смеху будет, ежели Морозова невеста потеряется по дороге к жениху!