Выбрать главу

Три дня спустя они прибыли в Йорвик, где ярл был передан под опеку супруги и надолго скрылся из глаз окружающих. Лишь летом он появился вновь, причем выглядел на удивление бодро. Издалека. Вблизи было видно, что взгляд у него как мутная вода. Государственными и военными делами он тоже не интересовался, препоручил сыну и Дагу все то, с чем не справлялся Гримкель.

Ярла интересовали только вести с родины, которые он узнавал от купцов, священников и скальдов, что приезжали в Йорвик к нему на поклон, с дарами и прошениями. Он принимал их и терпеливо выслушивал, расспрашивал о новых порядках в Норвегии, был сдержан и неизменно отметал все призывы взяться за оружие. Эйрик ярл все для себя решил. Он сидел на своем месте, на юге и на севере царил мир, а умный человек затем и воюет, чтобы установить мир.

— И не думайте, будто я так говорю потому только, что состарился! — восклицал он.

Об этом Гесту рассказал встревоженный Гримкель, который полагал, что один только маленький исландец в состоянии вразумить ярла.

— Он просил меня прийти? — спросил Гест.

— Нет, — ответил Гримкель.

— Тогда я к нему не пойду, — сказал Гест.

За последние полгода он и Гюду в глаза не видел. Таинственное поручение, возложенное на него в Шотландии, было исполнено незримою дланью, которая не притязала ни на одобрение, ни на внимание. Однако наутро аббат явился снова, на сей раз с ярловым приказом. Гест пошел в замок, был впущен, но Эйрик встретил его с удивлением:

— Что тебе нужно?

— Гримкель сказал, ты хочешь говорить со мной.

Ярл стоял у окна. Теперь он опустился на лавку.

— Нет, я тебя не звал.

Гест собрался было удалиться, но ярл остановил его.

— Гримкель боится утратить свое влияние, когда я состарюсь и умру, — сказал он, — вот и хочет, чтобы ты меня вразумил.

Гест молча кивнул.

— Ты ничего не скажешь? — спросил ярл.

— Нет.

Ярл спокойно взглянул на него:

— Я не здоров и не болен. Так, серединка на половинку, и ничего поделать не могу. — Он вдруг вспомнил о чем-то и шевельнул длинными костлявыми пальцами. — Поди-ка сюда!

Гесту пришлось скинуть с плеч рясу, показать рану.

— Надо же, почти заросла, — удивился ярл.

Хочешь не хочешь Гест кивнул.

— Это Обан тебя излечил?

Гест пожал плечами: дескать, кто его знает, но Обан, пока был рядом, все время интересовался раной, пользовал ее травами, производил всякие загадочные манипуляции, в конце концов она стала зарастать — медленно, как взрослеет ребенок, — и вполне возможно, этому способствовали Обановы руки.

— А вот мне он помочь не в силах, — пробормотал Эйрик. — Больше года дневал тут и ночевал, но толку чуть. И на все мои вопросы отвечает одно: дело в том, что я не препоручил себя Господу.

Гест надел куртку и опять собрался уходить.

— Это оттого, что он боится. Как увидит тебя, руки у него дрожат и мысли путаются.

— Чепуха! — бросил ярл.

— Тебе следовало бы обращаться с ним так же, как с Гюдой и с Дагом, — сказал Гест. — Уважительно.

Ярл фыркнул:

— Больше тебе нечего сказать?

— Нет, — отвечал Гест.

От короля Кнута пришло цветистое послание, в котором он вопрошал, может ли племянник Хакон присоединиться к нему, направится ли он, Кнут, в Румаборг или будет готовить поход на Свитьод либо на Норвегию. И ярл без возражений отпустил сына, только обнял его, дал с собою дорогие гостинцы, поблагодарил и похвалил за все, что он совершил в Нордимбраланде и в конфликте с королем Малькольмом.

— Теперь ты можешь забыть все, что я говорил, и быть сам себе хозяином.

Но перед отъездом Хакон пришел в сад и спросил, не желает ли Гест сопровождать его, ведь он научился ценить исландца.

— Нет, — сказал Гест.

— Почему?

— Не знаю, — ответил Гест, и это была чистая правда.

Хакон задумался, потом спросил:

— Ты любишь моего отца?

— Да.

Хакон опять задумался:

— Он никогда не поедет в Румаборг, верно?

— Ни один из нас не поедет, только я не знаю, оттого ли, что он болен, или оттого, что не хочет. А может, по обеим причинам. Твой отец странный человек. Вроде меня.

Они сидели на каменной садовой ограде, болтали ногами, слушали жужжание первых насекомых. За цветущими деревьями виднелся город и крест на башне церкви Святой Троицы. Была весна, теплый вешний вечер. Неожиданно Гест кое-что вспомнил и спросил:

— Вы собираетесь завоевать Норвегию, прогнать конунга Олава?

— Да, — ответил Хакон. В этот миг он, как никогда, был похож на отца. Во всем облике ни следа рисовки и щегольства, ни дорогого оружия, ни золотых перстней, взгляд и осанка полны достоинства. — Да, — повторил он, словно отметая все сомнения.

— В Нидаросе, — сказал Гест, — у меня есть друг, он священник, из сторонников конунга Олава. За то время, пока я здесь, он прислал мне три письма, но уже почти два года от него нет вестей. Ты не откажешь мне, если я попрошу взять его под защиту, коли он еще жив? Он хороший человек.

Хакон сказал, что сделает все возможное, и вдруг добавил:

— Я помню его.

Они посмотрели друг на друга, улыбнулись. Потом Хакон полюбопытствовал, известно ли Гесту, что сталось с тем ножом, с Одиновым ножом, который он отдал Торгриму тогда, ночью, в Восточной Англии, и Гест рассказал, что при Ашингдоне нашел убитыми Гейрмунда и двух других исландцев, Торгрима среди них не было.

— А прошлым летом я получил вот это. — Гест достал затертый вкосник, ленточку, которую его мать некогда соткала для маленькой Аслауг и которую он теперь носил на кожаном ремешке, как прежде нож. — Ее привез исландский купец. Он сообщил, что Аслауг нож получила и что в Скагафьярдаре ей живется хорошо, но теперь она нуждается в моей помощи, она купила половину корабля для своего сына, ему уже пятнадцать, и он может отправиться в Норвегию, просить место в дружине конунга Олава.

— Его тоже надобно взять под защиту? — спросил Хакон, с отцовской суровой язвительностью.

— Нет, — отвечал Гест. — Это мать хочет отправить его в Норвегию, сам он хочет приехать сюда, помолиться в церкви, которую Кнут и Эмма построили под Ашингдоном, хочет увидеть место, где погиб его отец.

Гест умолк. Аслауг прислала ему еще и серебряную чарку искусной работы, вероятно как неопровержимое доказательство собственного благополучия, рассчитывая поразить брата, однако на Геста это произвело удручающее впечатление, частица беспомощного исландского благополучия, не идущего ни в какое сравнение с тем миром, в каком жил он сам.

— Чего же она тогда хочет? — спросил Хакон.

— Она хочет, чтобы я проводил его в Ашингдон, а потом уговорил оставить Кнута и Эйрика и перейти к норвежскому конунгу Олаву.

Хакон нахмурил брови:

— И ты это сделаешь?

— Нет. Иначе не стал бы тебе рассказывать. — Гест улыбнулся. — Я спросил у твоего отца, а он ужасно разозлился, велел приказать парню остаться, если он здесь появится, и в случае чего посадить его под замок.

— И что же, ты так и поступишь?

— Нет. Я вообще не стану ничего делать. И твой отец это знает.

Хакон задумчиво кивнул. За спиною у них солнце клонилось к закату, на монастырской стене напротив чернели две тени, высокая и низкая. Холодало. Они спрыгнули с ограды, зашагали через сад. Внизу было еще прохладнее. Наконец Хакон сказал:

— Как по-твоему, в том, что меня отзывают отсюда именно сейчас, есть некий подспудный смысл? — Он смотрел на яблоневый цвет, белыми снежинками слетавший на росистую траву и в тихий ручей, змейкой бегущий меж корявых старых корней.

Гест сказал, что не понимает вопроса и лучше Хакону в этом не копаться.

Они попрощались. Гест получил кожаный кошелек с золотыми монетами йорвикской чеканки (на одной стороне король Кнут, rex anglorum,[119] на другой — вороны Ландейдана) и добрый совет держаться ярла, оставаться при нем, что бы ни случилось.

— Ибо теперь я понимаю, что вас не разлучить.

Но когда Хакон ушел, Гест кое-что придумал. Конечно, он жил в безупречном мире, который не хотел покидать, но в этой безупречности кой-чего недоставало, и остаток нынешнего дня и весь следующий мастерил из дощечек от старых ящиков водяное колесо, насадил его на круглую спицу, а концы ее закрепил меж камней по берегам садового ручья. Колесо было почти такое же, как то, какое некогда сделал ему отец, только чуть побольше, и вертелось оно медленнее, потому что этот ручей тек неспешно. Странно, думал Гест, почему я раньше не догадался сделать колесо, ведь оно успокаивает, как тогда, в детстве, а еще думал о том, что когда-нибудь сюда придет Гюда, спросит, что это за штука и нельзя ли ее к чему-нибудь приспособить, а он скажет, что нет, просто на колесо приятно смотреть, и она с ним согласится.

Следующие несколько дней он мастерил скамейку, низкую, чтобы сидеть, не болтая ногами, возле водяного колеса и слушать журчащий голос Йорвы, хотя от детства его отделяло целое море; водяное колесо и шелест фруктовых деревьев — два его мира разом.

Но Гюда не приходила.

И это его огорчало, словно он не желал понять, что был всего лишь орудием этой загадочной женщины, которая соединила в себе двух других его возлюбленных, Ингибьёрг и Асу, соединила в существо более высокого порядка, сохранив при этом собственную неповторимость. Колесо вертелось день и ночь, а она не появлялась, даже не зашла спросить, как поспевают яблоки, хотя в минувшие годы никогда об этом не забывала.

Однако Гест снова увидел свои руки за работой, а тот, кто видел свои руки за работой, вечен и бессмертен, и он снова взялся резать по дереву, на досуге, когда не писал, и прежде всего сделал красивую спинку для скамьи, вырезав на ней тот же узор, что на фронтоне органа в церкви Святой Троицы. Потом он украсил резной каймою одну из лопастей водяного колеса и обнаружил, что она превратилась в живую змейку, которая увлекала его взгляд и мысли далеко-далеко. Пришел Обан, долго любовался колесом и змейкой, посидел на скамье и сказал, что теперь Гест, наверно, понял, как важно им было остаться в Йорке. Обан, конечно, не Гюда, но и он тоже ногами не болтал и сказал то, что нужно, то, чего Гюда, пожалуй, в конечном счете не сказала бы.

Исподволь в голове у Геста начал обозначаться другой вопрос, давнишний, коренящийся в боязни, что длиться вечно ничто не может, и сводившийся к тому, о чем они с ярлом говорили еще при первой встрече, к закону в душе человека, ведь мог ли ярл в самом деле — пусть даже состарившись и устав от жизни — не испытывать ни малейшего поползновения отомстить новому норвежскому конунгу и вернуть себе отчий край, неправда ведь, что он сидит здесь тихо — мирно?!

И когда однажды под вечер пришел Гримкель и сообщил, что Эйрик желает с ним говорить, Гест тотчас отправился в замок, чтобы получить окончательный ответ на свой вопрос: как ты сумел задавить в себе жажду мести? И ярл наверняка скажет: только силою воли. Потом он, вероятно, слегка усмехнется и добавит, что Хакон и король Кнут все равно отвоюют отчий край, умный человек обретает то и другое, и месть и уважение, поскольку слово свое не нарушает, не в пример глупцу, которому не дано ничего.

Но ярл не дал ему повода заговорить об этом, он полулежал в мягком кожаном кресле и повел речь о давних переговорах насчет мира в Шотландии, решительно заявил, как важно, что Гест запоминал все слово в слово, а главное, что добился соглашения именно он, ярл, а не Хакон.

Гест удивился давнему и совершенно никчемному упрямству, с каким все это было сказано, а потом на него вдруг снова нахлынула зимняя стужа, и он почувствовал, что его видят насквозь, неусыпно за ним следят, — неужто ярл знает, чем он занимался в монастыре?

Он покорно промямлил, что конечно же все помнит, но ярл не успокоился, пока он не пересказал все, сперва своими словами, потом ярловыми, особенно подчеркнув роль Хакона — неосведомленного заложника и все ж таки сына своего отца.

— Значит, Кнут не одобрил это соглашение?

— Нет, — ответил ярл, уже спокойнее.

— Он считает это предательством?

— Да, — сказал ярл и закрыл глаза в знак того, что аудиенция окончена.

Гест пошел восвояси, изнывая от нового беспокойства, в особенности загадочным знаком ему казалось то, что за все время в замке он ни разу не вспомнил о Гюде, а ведь был так близко от нее, только открой дверь и…

вернуться

119

Король английский (лат.).