— Уи, мон капитэн, — был ответ.
Видриера к этому времени уже вполне владел мореходным искусством: безошибочно «определял волну», в «бейдевинд» плыл с той же скоростью, что при попутном ветре, на траверс противника выходил точно по бушприту, вдобавок оказался недурным навигатором. Насчет же высокородной девицы он сделал строжайшие распоряжения, поручив самому неусыпному надзору ее безопасность, а лучше сказать, сохранность — как товара, наиболее подверженного порче, но весьма дорогостоящего при этом. Вскоре нашли способ успокоить графа Лемоса известием, что дитятю его, сей букет добродетелей и образчик целомудрия, содержат сообразно вышеназванным достоинствам, а посему, да не возропщет граф, расходы на содержание составляют — и далее шло такое количество нулей, что, право, уже неважно, какой циферкою открывается все число. Граф был несметно богат и своим богатством поделился с пиратами. Авторитет Видриеры укрепился окончательно.
Конец его подвигам — продолжавшимся более двух лет — положил следующий случай. Им удалось отбить у португальцев каравеллу, груженную неграми, и они возили ее, привязанную, за собой, как наживку на крючке — чтобы самим быть принятыми за португальцев. Прошло недели две. Как-то раз они наткнулись на одинокого испанца, который поддался обману. Оплошность же свою он понял слишком поздно, когда Видриера стал его преследовать. То был дрянной корабль с никуда не годной артиллерией, но с грузом золота и серебра на триста тысяч кастельянос. В общем, жирный кусок. В ходе охоты пираты заметили на горизонте девять других парусов, чему не придали значения: далеко. Между тем злополучный испанец к вечеру был от Видриеры уже на расстоянии выстрела из ломбарды. Он неоднократно менял курс в надежде ускользнуть, и всякий раз пираты перерезали ему путь. Видриере при желании ничего не стоило его взять, но он предпочел дождаться утра. Это была роковая ошибка. Когда с рассветом преследователь и преследуемый оказались почти что борт о борт друг с другом, к ним уже спешили корабли, в которых Видриера узнал португальскую армаду. Он не нашел ничего лучше, как отвязать плененную каравеллу, сказав ее шкиперу, что и второй корабль — французский, а сам поставил шестьдесят весел и на парусе стал быстро уходить — так что только весла сверкали. Когда отвязанная каравелла подошла к португальскому галеону, шкипер повторил сказанное ему Видриерой. А поскольку дурак-испанец неуклонно приближался, то на галеоне начали готовиться к бою. Разъяснилось все довольно скоро — едва только испанцы им салютовали. Хитрость Видриеры позволила ему выиграть время, но теперь четыре каравеллы немедля пустились за ним. Скорей всего, им так бы и не удалось его настигнуть, если б не два испанских корабля, державших курс на Терсейру. Завидя Видриеру, можно сказать, с высунутым языком улепетывающего, а вдали паруса четырех каравелл, испанцы двинулись наперехват. Напрасно Видриера несколько раз менял направление, к полудню он был окружен шестью кораблями.
— Открыть кингстоны? — спросил помощник капитана. — Спастись шансов нет.
— Шансов спастись нет лишь у того, кто умер. Спустить флаг, — и Видриера протянул своему помощнику великолепный сапфир, стоимостью в пять тысяч ливров, не меньше. Тот положил его на язык, затем осушил стакан рому.
— А что же вы, капитан?
— Не могу заставить себя ковыряться в дерьме.
Захваченные в «испанских водах»,[5] пираты подлежали экстрадиции в Испанию. Им же и лучше, коль согласиться с парадоксальной для христианина мыслью, что шансов спастись нет только у мертвых. Португальцы пиратов вешали на месте, испанцы же только после семи лет неустанной гребли, а это уж точно оставляло надежду кончить свои дни не в петле, а, к примеру, в парусиновом мешке, в которых покойников бросали в море. Видриера, однако, не попал в число «мешочников», как их называли, и по прошествии семи лет, проведенных «на водах», был препровожден в Вальядолид. Там, в обществе других разбойников, как морских, так и сухопутных, ему предстояло быть торжественно повешенным — зрелище, коему оказывал честь своим присутствием обычно сам наместник. В Вальядолиде это был двадцатисемилетний дон Писарро де Баррамеда, обязанный своей головокружительной карьерой, как рассказывают, графу Лемосу, королевскому любимцу, на дочери которого он женился. Урожденная графиня Лемос наблюдала за казнью с подеста для дам — нимало не думая о том, что присутствует при попрании шестой заповеди.