Алеша, я уже не плачу, потому что уверена, — слышите, уверена, — что к вам все вернется. Вы встанете на ноги, и Ваши руки, Ваши добрые, ласковые руки… К ним вернется сила.
Да! Да! Все будет хорошо.
Вы возьметесь за ручку и закончите свой рассказ. Помните, во время нашей последней встречи, Вы рассказывали, что задумали написать про жеребенка. Родился на войне жеребенок. И как ему радовались солдаты. Колокольчик сделали, чтобы не потерялся.
Хороший мой Алеша! Вы будете жить! Вы должны жить!
Не так! Не об этом я. Мне сказала врач, что она не сомневается, что все обойдется, все будет хорошо. Только время. Спокойствие и мужество.
Я плачу оттого, что не могу быть с Вами. Сейчас, в эти минуты, когда Вам так тяжело. Только видеть Вас, быть подле Вас, знать, что хоть чем-то можно помочь, облегчить.
Целую Ваши больные страдающие руки.
Напишите, откликнитесь! Только не молчите, Алеша-а!..
Милый мой!..
4
Долгим, трудным был путь к передовой.
Хлестал дождь. Накрывшись плащ-палаткой, с трудом вытаскивая сапоги из глинистой, плотной грязи, он брел по обочине. Дорога — разбитая, с вывороченными пластами, в глубоких рытвинах, залитых водой. Не проехать ни машинам, ни подводам. Лишь группки солдат понуро гнулись под ветром и дождем, на своем горбу тащили продовольствие и боеприпасы.
Почти позабылось то давнее ранение сорок второго года. Контузия давала себя знать неожиданной слабостью, тихим звоном в голове. Но в двадцать лет этому не придавалось значения. Отлежался тогда три месяца в госпитале — и снова в строй. Считал, неслыханно повезло: Алексея Ялового направили «для прохождения дальнейшей службы» в редакцию армейской газеты.
С рассветом следующего дня добрался до большака. По нему саперы проложили «колейку». Поперек укрепили бревна, вдоль настелили доски — кати, как по асфальту! Но «колес», как известно, корреспондентам армейской газеты не полагалось, попутных не случилось, и он «по асфальту» пешкодралом двинул дальше.
Нудно сеявший дождь прекратился. Из-за рыхлой дымчато-фиолетовой тучи проглянуло солнце. В стороне, на пригорке, среди высоких сосен и елей, забелела церквушка. И он, повинуясь неясному побуждению, свернул на проселок. В длинной, захлестанной плащ-палатке, тяжело переставляя сапоги, поплелся к церквушке.
Чем ближе подходил, тем яснее видна была разрушительная работа времени и войны: поржавевшие луковичные купола, широкие проемы окон, закрытые досками… Удивился нарядным каменным воротам с высоким арочным перекрытием. Воздвигли их по прихоти какого-нибудь богатого барина, чтобы подъезжать ему в карете к самой церкви.
И тут, из темного провала с неясно мерцающими огоньками в глубине, из-за тяжелой, окованной железом церковной двери выступила девушка. Будто из тех — самых давних времен.
По первому взгляду некое подобие барышни-крестьянки. Правда, по военному времени в солдатской стеганке, как и многие из женщин, которые вслед за ней выходили на паперть. Но у женщин стеганки ношеные-переношенные, от старшинских щедрот, у нее же новенькая, видно, только со склада; платок — козырьком над высоким лбом, концы его под подбородком — торчком в стороны, из-под ватника — ровные складки темно-синей шерстяной юбки; у других женщин, спускавшихся по ступенькам, на ногах разбитые кирзовые сапоги или валенки в резиновой обувке из автомобильных камер, у нее — легкие сапожки с неутраченным блеском; по камню цок-цок: каблуки с металлическими набойками.
Шла по тропе прямо на Ялового. По-монашески строгое, продолговатое лицо, опущенные глаза. Вся в себе. Яловой, посторонившись, влетел в лужу, поскользнулся.
Может, поэтому она и остановилась. У нее оказались усмешливые карие с золотистым ободком глаза.
— Здравствуйте, — сказала она, по-детски наморщив лоб. Припоминала, что ли? — Вы в нашей газете служите, да? Фамилия ваша Яловой? — И, чуть откинув голову, протянула руку: — А я — врач. Ольга Николаевна Морозова.
Яловой вспомнил, что в один из приездов по вызову в политотдел видел ее в штабной столовой. Вспомнил, как свободно, с каким достоинством прошла она к столу, как уселась на скамейку. Расправив юбку, бегло взглянула на шумящих, снимающих шинели штабных командиров, и они почему-то тотчас притихли. Запомнился ее отчуждающий взгляд, строгое в своей прелести лицо и то выражение сознающего себя достоинства, с которым она ела, разговаривала, застегивала шинель, поправляла берет. Она вела себя с непоколебимой уверенностью, что все, с кем она встречалась, должны были поступать сообразно с тем, чего она хотела и ждала от них.