— Жаль, что не могу доставить вас прямо в Париж, в пальмовую рощу “Ритца”, — пошутил капитан.
— Мне тоже, — сказал я в тон ему, а сам подумал: “Слава Богу...”
Я был глубоко признателен им за трогательное внимание и великодушие, но все четыре дня плавания меня ни на минуту не покидало невыносимо острое чувство унижения от того, что внука императора Николая I англичанам приходилось спасать от русских. Я как мог старался отогнать эти горькие мысли. Я судорожно силился быть весёлым и проявлять интерес к их рассказам о Ютландском сражении и четырёхлетней морской блокаде Германии, но внутренний голос, жёсткий и саркастический, непрестанно шипел мне в уши.
— Старый глупец, неисправимый мечтатель! — повторял он снова и снова. — Так ты думал, что сбежал от своего прошлого, — а вот оно, пялится на тебя изо всех уголков и закоулков... Видишь этих англичан? Молодцы, правда? И корабль у них превосходный, а? А как же двадцать четыре года, что ты убил на русский флот? Ты морочил себе голову пустыми мечтами, что сделаешь его мощнее и лучше английского, а вот чем всё кончилось... Ты — эмигрант, пользующийся гостеприимством своего царственного британского кузена, его люди спасли тебя от рук твоих собственных матросов, ты пьёшь за здоровье его британского величества, когда твой император расстрелян, а твои братья каждую ночь ожидают своей участи, и корабль твой лежит на дне Чёрного моря! Прекрасный ты адмирал, нечего сказать...
Сидя за столом в обществе капитана, я прибегал ко всевозможным уловкам, лишь бы не смотреть на портрет Георга V, висевший прямо напротив моего места. Сходство черт британского монарха и покойного государя, вообще поразительное, сейчас, на борту “Форсайта”, было решительно непереносимо...
Ночами я лежал в каюте без сна, сжав кулаки и уставившись в иллюминатор. Мне казалось, что не имеет смысла затягивать агонию, что прыжок за борт разом положил бы конец всем моим невзгодам. Оставались, конечно, дети — семеро детей, но я боялся, что потерпел крушение не только как адмирал и государственный муж, но и как отец. Если я без колебаний бросил их в России, не было ли это лучшим доказательством моей уверенности в том, что их вырастят и воспитают без моего участия? Я не мог помочь им деньгами и ничему не мог научить. В отличие от матери и бабушки, продолжавших верить в непогрешимость Дома Романовых, я знал, что все наши истины — обман, а мудрость — лишь колоссальное скопление размытых миражей и прокисших банальностей. Я не мог воспитать сыновей в духе нашей официальной религии, поскольку она обанкротилась четыре года назад на полях Марны и Танненберга. Я не мог быть их наставником в таком внушающем трепет предмете, как “долг перед государством”, потому что изгнанник ничего не должен государству, умерший неоплаканным, как бродяга под забором...
Так я лежал, мужчина пятидесяти трёх лет, без денег, без занятия, без страны, без дома и даже без адреса, пугающийся от одной мысли, что заснёт и увидит во сне тех, кого больше нет, и откладывающий самоубийство с ночи на ночь из какого-то старомодного опасения повредить репутации радушного капитана “Форсайта”» [89] .
По прибытии во Францию Александр Михайлович больше всего надеялся на переговоры с председателем Парижской мирной конференции французским премьер-министром Жоржем Клемансо. Можно было думать, что «всем, известный цинизм этого старца поможет ему разобраться и найти верный путь среди того потока красноречия и идиотских теорий, которые владели тогда умами». Великому князю не хотелось верить, что Клемансо не поймёт той мировой опасности, которая заключалась в большевизме.
Мирная конференция должна была открыться в Париже через несколько дней после прибытия туда Александра Михайловича. Увы, Клемансо не пожелал лично встретиться с русским великим князем, и ему пришлось довольствоваться беседой с его секретарём.
— Господин председатель мирной конференции очень хотел бы поговорить с вами, — обратился к Александру Михайловичу личный секретарь Клемансо.