— Да, военный журнал, с целью поддерживать хороший дух в войске. Журнал должен быть дешевый и популярный, чтобы читали солдаты. Я избран редактором. Деньги на издание даем я и некто господин Столыпин, капитан. Уже и название есть: «Военный листок».
— Что ж, очень хорошо, — искренне одобрил Турчанинов.
— Будем помещать описания сражений, не такие сухие и лживые, как в других журналах. Подвиги храбрости, биографии и некрологи хороших людей, преимущественно из темненьких. Военные рассказы, популярные статьи об артиллерийском и инженерном искусстве, солдатские песни... Я надеюсь, что журнал будет полезный не совсем скверный.
— Не скромничайте, Лев Николаевич! — засмеялся Турчанинов. — Хороший будет журнал... А разрешение получено?
— Князю Меншикову проект, который мы представили, очень понравился. Теперь дело за разрешением самого государя... Признаться, боюсь, что не разрешит.
— Почему так думаете?
Подпоручик с юмористически смущенным видом потер двумя пальцами нос.
— Видите ли, в пробном листке, который мы послали в Петербург для ознакомления, неосторожно помещены две статьи, в том числе моя, не совсем православные...
Большую часть времени подпоручик Толстой проводил у пушек, где следил за порядком на батарее, вел наблюденье за неприятелем. Турчанинов был доволен: храбрый, исполнительный офицер, хороший служака.
Случилось как-то Ивану Васильевичу обсуждать с фельдфебелем хозяйственные дела. Речь шла о фураже.
— Так что, ваше высокородие, овса у нас осталось всего ничего. Лошадей нечем кормить, — гудящим басом докладывал, стоя перед ним, бравый, хитроглазый усач фельдфебель при медалях и с тесаком на боку. — Прикажите фуражиру в обозе, пущай привезет.
— Погоди, Ковалев, — сказал Турчанинов, прислушиваясь. — Что за стрельба?
Над крышей блиндажа внезапно начали грохотать один за другим орудийные выстрелы. С низкого, выпирающего толстыми сосновыми бревнами потолка сыпалась земля. Кусок глины шлепнулся на стол. Турчанинов смахнул рассыпавшиеся желтые крошки, встал из-за столика. Набросил на плечи шинель, вылез из душного подземного жилья на свежий воздух и в расходящемся пороховом дыму увидел Толстого, — окруженный орудийной прислугой, подпоручик сам наводил пушку. Вот выпрямился, отступил на шаг в сторону, высоко поднял и с силой бросил вниз руку.
— Огонь!
Приземистый, круглолицый фейерверкер Березкин поднес тлеющий фитиль и тоже отступил вбок. Длинное желтое пламя выбросилось из медного жерла, пушка ахнула, окуталась дымом и, будто ожила, сама откатилась на несколько шагов назад. Пушкари вкатили ее на прежнее место.
— В самую точку, ваше благородие! — радостно крикнул наблюдатель.
— Лев Николаевич! — позвал Турчанинов.
Подпоручик, указывая то на орудие, то в сторону неприятеля, продолжал что-то объяснять Березкину, который слушал его с почтительно-недоверчивым видом. Турчанинов окликнул громче — на сей раз Толстой услышал. Подбежал. Темная от загара рука придерживала висевшую через плечо саблю. Они несколько отдалились от батареи — Иван Васильевич не желал, чтобы слышали разговор солдаты.
— Что это за пальбу вы подняли?
В тоне вопроса чувствовалось явное недовольство, и с лица подпоручика сбежало выражение готовности и веселого, почти озорного оживления, с каким было он подошел к батарейному командиру.
— Вам известен приказ вице-адмирала? — продолжал Турчанинов, мягко перебивая пытавшегося что-то ответить молодого офицера. — Снаряды предписано беречь, на два-три неприятельских выстрела отвечать одним выстрелом. А лучше и вовсе не отвечать, в ожидании штурма... В будущем соблаговолите помнить, Лев Николаевич.
БЕЛЫЙ ВОЛДЫРЬ
«...Вот и новый год начался, а мы все воюем, друг мой Евгений. Уже четыре месяца не умолкает гром пушек, день и ночь слышим его над собой. Но Севастополь держится, и будет держаться, и пока живы — не отдадим его врагу. Ни секунды я не сожалею и не раскаиваюсь в том, что сам попросился направить меня в Севастополь. Мы с тобой солдаты. Наш долг — если напал на Россию враг, быть там, где стреляют и где льется кровь...»
Письмо было адресовано Григорьеву, который сейчас находился далеко отсюда, в Закавказье, на турецком фронте.
В сущности, не только лишь повинуясь патриотическому чувству, пошел Турчанинов на войну. Год уже минул со смерти Софи, а все не покидало Ивана Васильевича ощущение внутренней черной, мучительно сосущей сердце пустоты. По-прежнему не находил себе места в осиротевшей петербургской квартире, где каждая мелочь напоминала о навсегда ушедшей. Война, представлялось Турчанинову, должна была душевно выпрямить его. Но стоило ли писать Григорьеву об этом — глубоко личном, потаенном?..