Выбрать главу

— Очень хорошо, успокойся, давай попробуем еще раз, — мягко сказал режиссер и подошел ко мне.

Я все понимал и боролся с собой, как с чужим человеком, но чем дальше, тем становилось хуже.

Как попугай, с голоса, я с трудом научился произносить знакомые слова. Но тогда руки и плечи окаменели. Мне подставили стульчик, я вцепился в него руками. Стало легче, но глаза против моей воли полезли в аппарат.

И так было до тех пор, пока рядом не поставили дощечку, на которую я жадно смотрел. Ступни мои ограничили палочками, потому что плюс ко всему я, оказывается, еще переступал ногами и вываливался из кадра.

По-моему, когда в джунглях ловят змею, приспособлений и ухищрений требуется куда меньше того, что понадобилось для меня, говорящего эту проклятую фразу.

К счастью, моих товарищей отправили домой раньше, и самого позорного никто из них не видел.

Вся школа с нетерпением ждала выхода картины на экран. Я же боялся этого дня больше, чем экзаменов. Я бы отдал все на свете, чтобы только никому никогда не показывали моей «игры».

Но пришел день, и на огромном стенде «Ударника» появилось огромное слово «Зоя». Мы сорвались с уроков. Конечно, я совершенно не хотел идти в кино, но было неудобно перед ребятами.

Погас свет. Загорелись титры картины.

Мы сидели на балконе, и мне казалось, что он шатается.

Когда мелькнул мой кадр, я думал, что провалюсь от стыда, но произошло чудо. Право, все оказалось совсем не так плохо, как я предполагал.

Секрет же состоял в том, что все удерживавшее и подпиравшее меня на съемке, вся масса людей, работавших за меня в павильоне, осталась там. В рамку же попало только мое лицо. Правда, и по лицу я отчетливо видел, вернее, чувствовал все, что делалось тогда в киностудии. Но для других ничего этого не было, был только экран.

Месяца на три меня прозвали «артистом». Некоторые даже поздравили, говорили, что им понравилось, и это было хуже всего, потому что стыдно было получать благодарность за обман.

Внешне все как будто кончилось хорошо, а стало быть, так можно сниматься. Просто берут кого-то и снимают. И получается.

На этом бы можно и кончить рассказ, но очень хочется прибавить несколько строк. Так может сниматься ребенок, подросток.

Может и взрослый, но при условии, что он согласен чувствовать и считать себя табуреткой, из которой талантом и руками других людей он будет на короткое время съемки превращаться в человека.

Сегодня, оглядываясь в детство, за прямым и правдивым отражением своей физиономии я, точно девушка, гадающая в крещенскую ночь, вижу там, в полумраке зеркальной глубины, знакомые, но во всем преобразившиеся фигуры взрослых. Теперь их добрые приветливые лица обрели совсем другое значение и смысл. Недаром говорят, что там, в Зазеркалье, скрыты и тайны прошлого, и черты грядущего.

Сперва видишь только близкое, знакомое лицо — что-то вроде портрета. Но потом, по мере того, как расступается мрак глубины, появляются наконец и очертания фигуры, и вся бездна, окружающая ее как огромное полотно картины, на котором портрет оказывается лицом человека, стоящего посреди длинного тюремного коридора с решетками, глазками в дверях и охранником у поворота на лестницу.

К великому сожалению, это мрачное пояснение того, что случилось с моим познанием окружавшего меня мира взрослых, слишком близко к правде. Теперь, обнаружив где-то под спудом в старых родительских бумагах какую-нибудь потертую фотографию, я мгновенно оказываюсь уже не в своем детском времени, а в том, которое выпало тогда на долю взрослых.

Была у нас дома фотография, на которой запечатлены я, моя мама и Анна Андреевна Ахматова. Снимок сделан в день моего рождения, и самое для меня важное в нем — настоящий, взрослый галстук, который по этому случаю они впервые повязали мне на шею. Увы, этот важнейший документ, зафиксировавший мой переход из детства в их взрослый мир, остался только в одной из книг, поскольку подлинник безвозвратно пропал в редакции. Но во время войны он скитался вместе с нами и был частичкой того счастливого довоенного житья, о котором всякий раз, разбирая на новом месте вещи, я вспоминал с замиранием сердца.

Но то мое праздничное взросление упало на конец тридцатых годов. А реальное знание об этом страшном времени пришло только к завершению войны. Там, на фотографии, за плечами Ахматовой уже стояли расстрел Гумилева и первый арест их малолетнего сына Левы, исчезновение близких людей в Ленинграде и арест Мандельштама, который в моем детском «зеркале» — только строгий дядя, живший на верхнем этаже нашего подъезда. В тот вечер Анна Андреевна была у него в гостях. Приехавшие с обыском люди запретили ей выходить, и только под утро, когда арестованного сажали в машину, Ахматова смогла покинуть развороченную квартиру.