Граф снова появился в дверях, пятясь в низком поклоне. Вошел Николай с великой княгиней Александрой Федоровной, молодою красавицей. «Ученица Жуковского...» — пронеслось в мыслях Плещеева.
Николаю еще не исполнилось двадцати трех. Лицо молодое, пока даже безусое. Красив. Но не женственной красотою старшего брата — царя, а мужественным обликом юного римского воина. Глаза большие, серые, выпуклые. Оловянные. Так же молча, бесшумно все склонились перед ним в низких придворных поклонах. Он стоял неподвижно, словно статуя, сам любуясь собою, своим высоким станом, тонкою талией, перехваченной серебряным шарфом, литыми, мускулистыми ляжками в белых лосинах...
Затем медленно и величественно стал приближаться к хозяйке дворца, графине Александре Григорьевне, подходившей к нему. Гости расступались, Плещеев увидел перед собою низко склоненные спины, колыхавшиеся, как волны морские, увидел океан угодливо согнутых спин и задов. Даже граф Кочубей, даже надменный, всепрезирающий, кичливый гигант граф Разумовский опустили головы, непривычные к глубоким поклонам. Жеребцова присела в низком-пренизком для ее возраста реверансе.
Только Чаадаев и Трубецкой, стоявшие за колонной, сохраняли достоинство, уклоняясь от унизительно преувеличенных знаков приветствия.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Подвинулось тем временем театральное дело самого Александра Алексеевича. Вечер у Лаваля оказался решающим. В конце апреля Александр Иванович Тургенев торжественно объявил, что нити «интриги его» подходят к благоприятному завершению. Надо лишь добиться «пред-став-ле-ни-я к должности» от министра, то есть от князя Голицына. Князь сам склонен к сему, желает лишь встретиться со своим протеже и просит пожаловать с сыном на дом к нему. Да, да, завтра под вечер.
— Не вздумай артачиться. Ни просить его, ни унижаться, ни клянчить не надобно. Просто провести светскую causerie[25].
— Но почему мне надо тоже явиться? — спросил раздосадованный Алексей.
— Ты же знаешь, он к тебе проникся страстной и странной симпатией. Государыню, говорит, профилем напоминаешь. Князь, кстати сказать, обижается, что вы оба, обласканные им, до сих пор к нему не собрались с визитом.
Старый улыбающийся камердинер в мягких войлочных туфлях, похожий на жирного, ленивого кота, повел гостей в другой конец апартаментов, открыл маленькую малозаметную дверь и спустился вниз по узкой каменной лестнице. Понятно. Допускают в «святая святых» — в домашнюю церковь. Открыли еще одну низкую-низкую дверку, такую, что, входя, приходится кланяться. Темнота. Горели только две лампады. Все остальное тонуло во мраке. Постепенно глаза привыкали.
Древний иконостас уникальной работы, изъятый из эрмитажных экспонатов и пожалованный хозяину государем. Алтаря нет, но на престоле расшитый золотом антиминс. Перед ним лежит огромный крест в серебряной ризе, славившийся во всем Петербурге. На задней стенке его древняя надпись — опись сокровищ, схороненных внутри: здесь заложены часть ризы господней, якобы животворная часть Христова распятия в кресте, кроме того, частицы мощей двенадцати апостолов, Николая-чудотворца и, чем Голицын хвастал повсюду, мощи пресвятого, Христа ради юродивого Александра-великомученика.
Камердинер зажег четыре церковных свечечки, и стали видны в темноте два стола с великим множеством крестов самых различных размеров, деревянных, серебряных, золотых, и простых, и в ризах, и в жемчугах, и с каменьями, — среди них привезенные из Иерусалима...
Справа послышался то ли вздох, то ли стон. Камердинер предложил пройти под арку, в соседний придел. Здесь, посредине, — тоже крест деревянный до потолка, суровый, какой-то... аскетический... отрешенный от мира. Привезен с Голгофы, как один из сувениров, продававшихся в Иерусалиме паломникам. Вместо лампады пред ним полыхает пунцовым огнем кровоточащее стеклянное сердце, и в красный сосуд у подножия стекают из него капли красного — кровавого — воска.
В сторонке жесткий лежак. На нем — человек в пестром халате, с повязанной платком головой и компрессом на лбу. Он тихо стонал. Это был князь Голицын.